Перейти к содержимому

Александр Рыбкин уволился
подробнее
Анатолий Марчевский покидает свой пост
подробнее
В Минкультуре появится отдел циркового искусства
подробнее

Фотография

А.Л. Дуров.


  • Авторизуйтесь для ответа в теме
Сообщений в теме: 3

#1 Sandt

Sandt

    простофиля

  • Пользователи
  • PipPipPip
  • 295 сообщений

Отправлено 15 Июль 2009 - 22:00

После пожара

Это было в Кишиневе.

Сидим мы после пожара моего цирка в номере: я и моя жена. Денег абсолютно никаких; все смотрят на меня совсем другими глазами.Что делать, откуда достать денег?...Ни один директор меня теперь не возьмет, скажут: все сгорело, животных нет, что может работать Дуров? Да и денег нет на телеграммы, чтобы послать директорам цирков. И хозяин гостиницы ко мне переменил отношение. Прислал служащего предупредить, чтобы я постарался скорее освободить номер, так как будто бы он уже занят кем-то по телеграфу. Но этого мало. Человек заявляет, что если я не уплачу, то приказано и самовар не подавать... Советуют некоторые добрые люди обратиться к богачам. Они, дескать, помогут. И даже назвали мне фамилию одного креза из молдаван.


В номере сидеть я более не мог. Накинул пальтишко и вышел на улицу. Первое, что бросилось мне в глаза, — это писчебумажный магазин, где продаются картины, краски и другие принадлежности. Вхожу.
— Будьте любезны, дайте мне краски, денег со мной нет сейчас, но вы, наверное, меня знаете: я Дуров.
— Как же, как же, знаем!
— Так вот, позвольте несколько флаконов красок. Отберу также кисточки и постараюсь в скорейшем времени за вашу любезность написать картину.
Получивши краски, я поспешно отправился обратно домой. Нашел кусок стекла и написал на нем картину масляными красками. Выставили в магазине, и картина была продана в короткое время. Магазин получил деньги за свои краски, и я взял еще кое-что для рисования. В несколько дней я продал уже несколько картин и благодаря этому имел все необходимое для существования.
— Не обратиться ли в редакции? Может быть, они помогут и посоветуют что-нибудь?
Отправился. Иду прямо в «Друг» к Павлу Крушевану, рассказываю ему про горе и прошу совета. Он сочувственно принял мою просьбу, обещал напечатать статейку и сказал, что надеется собрать кое-что для меня через посредство своей газеты, но предупредил, что половина собранного пойдет в пользу редакции.
Обращаюсь к малороссийской труппе и прошу, чтобы дали мне сыграть дивертисмент после их спектакля. Артисты находят неудобным разрешить выступать клоуну на театральной сцене. Тогда я прошу уступить мне какой-нибудь вечер. Решительный отказ.
— Дайте мне сыграть тогда днем.
— Днем мы репетируем!
— Но позвольте мне субботу вечером: вы не играете в субботу.
— Нет, но мы будет репетировать.
Опять неудача. Решил пойти к молдаванину-богачу...
У парадной двери его дома мною овладело странное чувство: я не в силах был остановиться у дверей и нажать кнопку звонка. Что со мной? Я всегда был такой смелый, решительный, а тут... Пройдя несколько раз мимо двери, я все-таки наконец решился. Позвонил. Выходит ко мне лакей во фраке, в белых перчатках. Тихим, робким голосом прошу его быть любезным, доложить хозяину, что его желает видеть Анатолий Дуров, только на одну минуту. Дверь захлопнулась перед моим носом. Я остался на улице и с замиранием сердца ожидаю несколько минут. Наконец дверь открывается, просят войти. Я поднялся наверх по роскошной лестнице и вошел в приемную комнату, где меня встретил худощавый, высокого роста, элегантно одетый господин.
- Ах, господин Дуров! Вы себе представить не можете, как вы нас испугали своим пожаром в цирке: мои дети только что ложились спать, как увидали зарево.
Я стал извиняться, что это не моя вина, и обратился просьбой помочь.  
  — Ведь мне так немного нужно: только, ну, клетку, кошечку, нужно доехать только хотя бы до Одессы, до первого цирка. Тогда я буду спасен. Мне нужно только первый шаг сделать. У вас именно я прошу помощи потому, что у меня и нет знакомых, и нет родных.  
Все это я говорил сдавленным голосом, боясь разрыдаться... Ах, как тяжело протягивать руку.  
 — О, мы вас понимаем, конечно, мы все сделаем, что возможно, успокойтесь... Завтра мой человек будет у вас
Мы распрощались. Возвращаюсь домой к жене обрадованный. Ждем с нетерпением завтрашнего дня. День настал. Малейший шум волновал нас, мы все ждали посланного. Но вот стук: дверь отворяется и является в длинной ливрее, в цилиндре с черной кокардой сбоку, в белых перчатках лакей, принесший от богача большой тюк завернутый в белую скатерть. Поставил этот тюк и попросил расписаться в книге о получении.
— А насчет скатерти как?
— Завтра вы ее пришлете. 
Раскланялся и ушел.
Мы с женой переглянулись... Подходим к посылке, с трепетом развязываем скатерть — и что же?.. Клетка, а в клетке — кошка.
зритель, просто зритель...

#2 Sandt

Sandt

    простофиля

  • Пользователи
  • PipPipPip
  • 295 сообщений

Отправлено 15 Июль 2009 - 22:13

В кассе

Когда-то в Кременчуге имел я свой цирк. Дела были плохи — одним словом, мне не повезло. Когда я рассчитался со всеми кредиторами, мне не хватило денег для уплаты подрядчику, который строил здание цирка. Выдавши подрядчику расписку, я просил его подождать и сказал, что или вышлю деньги, или в следующий раз приеду — и мой долг будет погашен. Мы расстались дружелюбно.
Спустя несколько лет приезжаю в Кременчуг с труппой и играю в здании театра. Открыли кассу, народу идет много. Артисты и я — мы все довольны, что сбор будет полный. Кассир еле-еле успевает продавать билеты, я ему помогаю. Отворяется дверь в кассу, и входят два господина.
— Господа, нельзя ли по очереди, в окошечко?
— Нет, не беспокойтесь.
Берут стулья и садятся со мной рядом.
— Позвольте!
— Нет. Теперь позвольте нам!
— В чем же дело?
Один из них распахивает пальто, и я вижу на груди у него цепь. Тогда я понял, что передо мной судебный пристав с адвокатом.
— У меня исполнительный лист, и я должен приступить к аресту кассы.
С этими словами он берет кассу и сам приступает к продаже, Я начинаю горячиться, доказывать, что я не сам хозяин, что я артист, что на афишах сказано «товарищество»...
Но все мои доводы не имели успеха. Я вышел из кассы, возмущенный подрядчиком, который меня не предупредил, мне не напомнил о долге,
В зрительном зале слышны были крики: «Пора! Пора!» Когда же публика увидела меня, то крики усилились.
— Господа, можете кричать, сколько вам угодно. Это не поможет, потому что сейчас у меня в кассе сидит судебный пристав, который продолжает продавать билеты и, несомненно, возьмет всю выручку. Объявляю: представления не будет. Предлагаю идти в кассу и получать деньги обратно. Когда уйдет господин пристав, то мы начнем. Согласны?
Со всех сторон послышалось: «Согласны!»
И все хлынули к кассе. Давка невообразимая, шум невероятный... Вхожу с дежурным полицейским в кассу и вижу недоумевающие физиономии кассира, пристава и адвоката. Заявляю им, что играть не буду, что деньги необходимо вернуть публике.
Волей-неволей пришлось приставу и адвокату расстаться с арестованной кассой. В окошко тянутся несколько рук с требованием немедленной выдачи денег. Адвокат принимает билеты, пристав загибает их, одним словом, работы им было предостаточно. Касса быстро уменьшается, а публика все продолжает требовать возврата денег за билеты. Вот выдан из кассы последний рубль, а рук с билетами все больше и больше тянется к кассе. Положение пристава критическое.
Я должен сознаться, что за проданные билеты первые деньги я внес за помещение театра, купил керосин, раздал нескольким артистам, заплатил за афиши, газ, парикмахеру, за оркестр и на другие театральные расходы.
Импровизированные кассиры смущенно переглядываются. Пристав встает с желанием уйти, но я загораживаю ему дорогу, обращаюсь к дежурному полицейскому и требую, чтобы сам господин присяжный поверенный принял все билеты и вернул все деньги.
— Но что же делать? Денег нет! — растерянно говорит пристав.
Я развел руками.
— Здесь я ни при чем.
— Но, послушайте, г. Дуров, — говорит дрожащим голосом судебный пристав, — ведь вы должны войти в мое положение: я человек семейный, у меня есть дети...
— Да нет, это вы уж как-нибудь устройте сами.
Я пожимал плечами, отвечая, что не в силах помочь ему что это меня не касается. Во время этих разговоров адвокат исчезает из кассы. Пристав берет меня за руку, отводит в сторону и умоляет помочь ему выйти из этого неловкого положения.
— А вы больше ко мне не придете? — спросил я.
— Даю слово, что сейчас уйду и к вам больше не приду. Он горячо пожал мне руку и, очень довольный исходом дела, исчез.
— Господа, представление сейчас начинается! Билеты продаются.
Моментально посыпались в кассу со всех сторон деньги. В течение 25 минут все билеты снова проданы. Занавес взвился. Публика встретила меня громовыми аплодисментами...
зритель, просто зритель...

#3 Sandt

Sandt

    простофиля

  • Пользователи
  • PipPipPip
  • 295 сообщений

Отправлено 21 Июль 2009 - 21:10

I

Смех


Милостивые государи!
Мне совершенно понятно изумление, какое выразилось на ваших лицах, когда вы увидели имя Анатолия Дурова не на двухаршинной размалеванной афише, среди изображений головоломных эквилибристов пес plus ultra, наездниц, обезьян и прочего циркового антуража, а на скромном анонсе, извещавшем, что этот именно Анатолий Дуров, ни мало ни много, прочтет лекцию...
Вы, конечно, подумали, что тут случилась какая-то ошибка, что-нибудь не так — либо не Дуров, либо не лекция. Однако, дочитав до конца, вы узнали, что лекция будет о смехе. Да, пожалуй, ведь
смех — это его специальность, — может быть, что-нибудь и выйдет.
Выйдет ли что-нибудь из моей попытки, судить будете вы, а пока я только позволю себе заметить, что ваше изумление было неосновательно. Нас, служителей смеха, вы привыкли видеть, так сказать, в моменты исполнения наших обязанностей, когда мы напрягаем силы, чтобы вызвать на ваших лицах улыбку. Но прошу вас верить, что мы не только смешим, а, случается, и думаем.
Из дальнейшего увидите, что по самим свойствам нашей профессии нам приходится думать, быть может, даже больше, чем полагается иному смертному.
И вот по привычке думать и задумываться над окружающими меня явлениями я, естественно, прежде всего и чаще всего должен был останавливаться на явлении, которое сопровождает каждый шаг моей жизни, составляет основу моей профессии, дает мне мое место в обществе, кормит и поит меня, — явлении, которым начинается и кончается каждый мой день.
Это — смех. Я служу смеху. В течение 35 лет я приношу бескровные жертвы этому милому, доброму, веселому богу, и он позволяет мне в часы досуга познавать его. И я хочу поделиться результатами этого познавания с той самой публикой, которая, может быть, не раз смеялась моим бесхитростным шуткам.
Вот все, что я могу сказать в оправдание своей смелости выступить перед вами на этой эстраде.
Но должен предупредить вас, что все это будет лишь результатом моих многолетних размышлений и наблюдений.
Учености от меня не ждите, «Ученостью я вас не обморочу» («Горе от ума»).

Смех — что такое смех? Если мы обратимся с этим вопросом к специалисту-физиологу, он основательно объяснит нам, что происходит в нашем организме в то время, когда мы смеемся. Он скажет, что смех есть особое изменение дыхательных движений, когда выдыхание происходит не сразу, а в несколько быстро следующих друг за другом толчков, что эти движения всегда связаны с сокращением известных мимических мышц лица, вызывающих расширение ротового отверстия,
и т.д.
Если же мы его спросим о причинах смеха, то он объяснит нам, что это акт более или менее непроизвольный и вызывается или некоторыми представлениями, или раздражениями кожи (щекотка).
Но из этих объяснений мы о природе смеха узнаем не больше, чем знали, и для нас останется загадкой, что именно заставляет наши дыхательные движения так странно изменяться, мимические мышцы лица сокращаться, отверстие рта расширяться и т.д.
Я много слышал смеха и видел великое множество смеющихся лиц. Мне приходилось вызывать единодушный смех битком набитого зала — и чем? Сочетанием двух-трех слов самых обыкновенных, взятых из нашего обиходного лексикона, а иногда даже без слов — одним только жестом. И я всегда спрашивал себя: да в чем же тут дело?
В чем заключается магическая сила слов и жестов, заставляющая тысячную толпу сливаться в едином неудержимом хохоте?

Область смеха безгранична. Между бессознательным смехом спеленутого младенца, перед которым нянька строит гримасы, и сардонической усмешкой проникшего во все тайны жизни мудреца лежит бесконечная гамма полутонов, тончайших, едва уловимых оттенков смеха, определяющих его остроту, силу, характер. И, несмотря на различие самых крайних ступеней этой гаммы, все это смех, один и тот же смех, который в основе должен иметь одно и то же происхождение.
Я как-то шел по улице, смотрю, около шарманки с уличными акробатами собрался народ. Молодой, краснощекий парень, по-видимому, приказчик, крикнул вдруг: «Эх-ма! Была не была!» — неуклюже стал на руки, поднял ноги кверху и пошел на руках. Все опешили, а потом принялись смеяться.
Вот тут-то я и задал себе вопрос: что же произошло? Какая причина вызвала у трех десятков совершенно различных, ничем не связанных между собою, случайно шедших рядом людей одинаковое «изменение дыхательных движений и сокращение мимических мышц лица» и т. д.
Что сделал парень? Он внезапно придал своему телу положение, как раз обратное тому, в каком оно обычно бывает, и в противность всем нашим понятиям заставил свои руки делать то, что обыкновенно делают ноги, а ноги поднял кверху, как подымают руки.
С самого детства в нашем понятии установлено, что человек ходит на ногах, это вызывается удобством, необходимостью и естественными законами. Он взял да и пошел наперекор удобству, необходимости и естественным законам, прошелся на руках и притом сделал это внезапно, для всех неожиданно. Вот, по-видимому, и все, что он сделал и чем заставил нас смеяться. Несообразностью своего поступка с нашими понятиями и внезапностью, неожиданностью его. Я и записал: несообразность и неожиданность — вот основные условия, вызывающие смех.
Но, раз получив толчок, моя мысль шла дальше неудержимо; я спрашивал себя, что тут важнее — несообразность или неожиданность. И в тот самый момент в 200 шагах от меня с треском и грохотом обвалилась стена строящегося дома. Гонимый инстинктивным страхом, я шарахнулся в сторону, и мне вовсе не хотелось смеяться, и на лицах других пешеходов я не увидел улыбки, на них выражался испуг. Анализирую: что тут было?
Обвал стены был неожидан, но явление это нисколько не противоречит нашим понятиям. Напротив, мы знаем, что стены строящихся домов часто обваливаются, мы привыкли к этому. Значит, из двух условий возникновения смеха была одна только неожиданность, которая породила испуг. Вот если бы стена строящегося дома развалилась, а полицейский, увидя это, крикнул бы: «Что за безобразие, да еще без разрешения начальства!» — и сейчас же вся стена поднялась бы и снова стала на прежнее место, — это было бы несообразно с нашими понятиями и при неожиданности вызвало бы у нас улыбку. Итак, одна неожиданность не вызывает смеха.
Тогда я представил себе другое: я мысленно вернулся к парню, ходившему на руках. Он попросил всех прохожих остановиться и обратился к ним с речью: «Господа, вот вы все ходите на ногах и думаете, что иначе нельзя. А я докажу вам, что можно ходить и на руках. Для этого нужно только, чтобы ноги торчали кверху и чтобы центр тяжести находился на линии, идущей от верхней точки ног перпендикулярно к земле. Вот не угодно ли следить за моими движениями?» И только после этого он стал на руки и начал ходить на них. Я смотрю на лица публики - ни на одном нет даже улыбки; все сосредоточенно следят за его движениями, стараясь уловить центр тяжести. Это уже не бравада ошалевшего приказчика, а проверка научного опыта. Но ведь все-таки хождение на руках остается не соответствующим нашим понятиям. Несообразность налицо, почему же нет смеха?
Потому что была подготовка и тем устранена неожиданность. После этого для меня стало ясно, что для возникновения смеха необходимо одновременно присутствие обоих этих условий: несообразности и неожиданности. Но выходка веселого приказчика кончилась благополучно, могла кончиться и иначе.
Представьте же себе, что в то время, когда он пошел на руках, смеющаяся публика стала замечать, что лицо его побагровело, глаза выпучились и налились кровью и что вот-вот с ним сделается удар или обморок. Мгновенно в толпе пробегает искра опасения, предчувствие катастрофы. Смех прекращается, улыбка сменяется выражением тревоги, страдания, боли, сочувствия... Буффонада превратилась в трагедию. Почему? Ведь неожиданность и несообразность остались, но нет уверенности в благополучном исходе. Итак, мы открыли третье условие смеха: благополучный исход.
Условие это так могущественно, что даже при наличности уже явно начавшейся трагедии, на глазах у всех совершающегося несчастья оно способно мгновенно изменить настроение наблюдающих — из отчаяния в веселость. Сорвался человек с крыши и летит вниз. Толпа остолбенела: тут есть неожиданность и несообразность, но предвидится трагический исход — человек должен разбиться, и потому толпа переживает тревогу и отчаяние. Все бросаются к нему и видят, что он упал на случайно проезжавший воз сена и остался цел и невредим, и в тот же миг настроение изменяется, толпа ощущает радость и улыбается: это сделал благополучный исход.
В очерках Салтыкова-Щедрина «На досуге» автор рассказывает, как он, доведенный до исступления назойливой болтовней адвоката Балалайкина, при помощи своего приятеля Глумова повесил Балалайкина в своей квартире на крюке. Повесили по-настоящему, набросив ему на шею петлю из веревки, вздернув и затянув до того, что Балалайкин высунул язык.
В таком виде они оставили его, заперли квартиру и ушли к Палкину завтракать.
Казалось бы, событие вполне драматическое, повесили человека, он уже высунул язык. А читатель не возмущается, не соболезнует, а улыбается: в чем же разгадка? Читатель знает манеру Щедрина и характер Балалайкина и уверен, что это окончится благополучно. Балалайкин так или иначе выпутается из петли — такой тип. И действительно, оказалось, что и язык-то он высунул нарочно, и из петли ловко вылез, и остался цел и невредим.
Запомним: неожиданность, несообразность с нашими понятиями и ожидание благополучного исхода.
Установив эти три основные мачты на нашем корабле, мы можем пуститься в свободное плавание.

Смех, господа, такой же исключительный дар и отличи¬тельный признак разумного существа, как и речь. Каждому из нас приходилось наблюдать, что животные выражают ощущение боли и тоски стонами, страха — визгом, дрожанием или бегством, радости — быстрыми прыжками и т. п.
Но едва ли кто наблюдал смех животного. Любители собак утверждают, что некоторые собаки в минуту удовольствия и радости оскаливают зубы и опускают уши, подаваясь назад. Они склонны называть это улыбкой. Мы не будем спорить с произвольным утверждением, так как то, чего нельзя доказать, не может быть опровергнуто. Но если мы даже допустим, что собаке свойственно нечто вроде улыбки, которая несомненно есть первая стадия смеха, то это не только не опровергнет, а скорее подкрепит наше положение, так как ум собаки иногда достигает большой степени развития.

По мере того как разум развивается, изощряется и утончается, совершенствуется и смех. Формы смеха и содержание вызывающей его причины могут служить лучшим мерилом степени умственного развития смеющегося.

У едва вступившего в область сознания ребенка смех вызывается грубыми внешними сочетаниями тех элементарных условий, которые мы только что установили. Так как понятия его скудны количественно и качественно, то он на каждом шагу встречает явления, несообразующиеся с его понятиями, хотя явления эти могут быть просты и естественны . И если они не носят в себе ничего пугающего, то есть обещают благоприятный исход, то при некоторой неожиданности они вызывают смех.
Отчего дети часто смеются? Определенного характера у этого смеха еще нет. Мы называем его открытым, ясным, искренним, но в сущности это относится только к тембру звуков, которые беспрепятственно вырываются из груди.
Характер, внутренняя окраска смеха появляются постепенно, по мере умственного развития ребенка. И тут перед нами раскрывается бесконечное разнообразие форм смеха, соответствующее бесконечному разнообразию оттенков настроений, умственного направления, характера народа или отдельных людей, общественного и сословного положения, даже климата.
Все эти рассеянные признаки собраны в два ряда, сообразно которым обыкновенно и делается классификация всех видов смеха.
Первый ряд — по народностям — можно было бы назвать этнографическим. Сделано наблюдение, что характер каждого народа отражается в его смехе. Наблюдения эти, правда, довольно поверхностны, и определения, основанные на них, голословны, но раз они существуют и сделались даже ходячими, я считаю нужным упомянуть о них.
Французам приписывается смех холодный, идущий не из сердца, а из головы, игристый, как шампанское, которое чем холоднее, тем острее и сильнее возбуждает.
Немцу приписывается деревянный, сухой, не согретый внутренним огнем смех.
Англичанин смеется сдержанно, тихо, почти не расширяя рта для улыбки, но тепло и сердечно.
Северяне — финны — будто бы вовсе не смеются, а только тихонько покрякивают, сквозь зубы выпуская дымок своих вечно коротеньких трубок.
Что касается русского, то его смеху приписываются у нас самые лучшие качества: детская искренность, теплота, сердечность, открытость, и уж конечно, не я буду опровергать это лестное мнение о смехе моих соотечественников.
Но все эти определения представляют собой общее место наподобие тех принятых раз навсегда типов, какими изображают в цирках, балаганах и лубочных картинках различные национальности: немец — непременно с красным носом в виде картошки, француз — с узенькой остроконечной бородкой, англичанин — бритый и обязательно рыжий, русский — в длинном кафтане и картузе, с непомерно длинной бородой и т. п., тогда как мы знаем, что есть бородатые французы, брюнеты и блондины англичане, бритые русские в пиджаках и во фраках и немцы с лицами Шиллера и Гете. Во всяком случае, мои личные наблюдения, правда, случайные, как, вероятно, и многих из вас, далеко не всегда подтверждали эту классификацию. Несомненно, в смехе каждой национальности есть что-то свое, но не столь постоянное, чтобы его можно было уловить. Но я встречал немцев, смеявшихся тепло и заразительно, французов, смеху которых нельзя было отказать в сердечности. Я видел англичан, а особенно англичанок, смеявшихся веселым, звонким, раскатистым смехом. И в Финляндии мне приходилось слышать настоящий смех. Русскому же доступны все роды смеха. Мы любим смех, ищем его, перетаскиваем к себе в виде комедий, фарсов, опереток и всякого рода клоунад из всех стран и смеемся на все лады.

Другой ряд, который я назвал бы качественным, на мой взгляд, представляется более соответствующим своей цели. Это попытка обозначения смеха по тем душевным состояниям, какие он выражает.
Я говорю: попытка, потому что дать название каждому оттенку смеха так же невозможно, как уловить и назвать все бесчисленные извилины переживаемых нами душевных состояний. Наука о человеческой душе уже в настоящее время сделала такие огромные успехи, подметила такие разнообразные душевные состояния, из которых каждое дает свою окраску и смеху, что эти устарелые градации не могут уже нас удовлетворить, но мы принуждены пользоваться ими как за неимением других, так и потому, что привыкли, как бы условились подразумевать под ними известные понятия.
От простых, элементарных форм смеха подымаясь до самых изощренных и тонких, мы находим на самой низшей ступени:
детский — ясный, простой, лишенный какой бы то ни было окраски смех;
смех рефлекторный, происходящий от внешнего раздражения, например щекотки;
смех животный, по звукам напоминающий крик животного.

На следующей ступени — выражающий всем доступные душевные состояния:
добродушный, беззлобный смех;
сочувственно дружеский;
смех снисходительный;
поощрительный;
рабский, лакейский;
злой смех;
сладострастный;
веселый, радостный.

Дальше идут формы более сложные, когда смех не только выражает настроение смеющегося, но и имеет определенное направление, цель, намерение:
насмешливый;
ехидный;
бесстрастный, когда желают выразить равнодушие;
пренебрежительный;
презрительный;
высокопарный.

И наконец, тонкие формы, доступные только наиболее изощренным и культурным людям;
смех иронический;
саркастический;
сардонический.

Сатанинский смех — едва ли встречающийся в нормальной жизни: этот смех часто можно слышать в лечебницах для душевнобольных, и также охотно он пускался в ход прежними актерами в старых трагедиях.

Мы должны еще упомянуть о смехе, основанном на воображении.
Часто при одном только появлении предмета, не смешного самого по себе, но с которым было связано что-нибудь смешное, или человека, от которого мы привыкли ждать комических выходок, уже раздается смех.
Моя жена наблюдала такой случай. Она сидела в ложе. В соседней ложе вместе с другими сидел толстый господин, по-видимому, очень смешливый. Когда я появился на сцене, меня встретили улыбками и аплодисментами. Сосед сказал толстяку: «Это — Анатолий Дуров». И едва я открыл рот и произнес первое слово, как он залился неудержимым смехом. Когда же у него припадок смеха кончился и в это время начала смеяться публика, он спросил соседа: «А что он сказал?» Таким образом, он смеялся, так сказать, на веру, еще не слыша ни слова, но веря, что я непременно рассмешу.
Едва ли мне удалось привести здесь всю существующую терминологию смеха, но если б я вдобавок к этому сочинил еще во сто раз больше названий, то все равно не исчерпал бы того бездонного моря оттенков смеха, какой дает нам действительная жизнь.
Говорят, что в природе нет двух совершенно сходных человеческих лиц. Так называемые двойники, то есть люди, поражающие сходством, представляются такими лишь при первом взгляде. Впечатление дается одинаковостью внешних черт.
Но при ближайшем, более пристальном взгляде вы непременно разглядите индивидуальные особенности, в глазах выглянет душа с ей только свойственными характерными чертами, и эти черты запомнятся навсегда. Тогда уже и схожие черты лица покажутся нам не столь схожими.
Душа наложила на них свою печать.
Смех есть орган души, ее грубое внешнее выражение. Слова и жесты человек может выбирать, обдуманно, с расчетом пустить в ход те или другие, смотря по тому, какое желает произвести впечатление. Смехом же своим человек почти не владеет. Он вырывается у него часто непроизвольно, вынося наружу и выдавая его истинное настроение.
Кроме того, каждому индивидууму свойственна своя манера смеяться. Манера обусловливается как физическими данными: устройство горла, носа, легких, форма зубов, рта, тембр голоса, — так и глубоко заложенными в его природе, часто даже им самим не сознаваемыми чертами характера.
Эти причины дают особую окраску его смеху, вступая как бы в химическое соединение с его настроениями. Они незримо чувствуются в его смехе, что бы он ни выражал — радость, злобу, презрение, насмешку.
И нет совершенно сходного смеха, как нет совершенно одинаковых лиц и душ. И по мере того, как расширяется круг наших психологических познаний, все меньше и меньше мы пользуемся этой ходячей терминологией для обозначения качества смеха. Они пригодны для определения целого вида, но каждый вид составляется из такого множества разнообразных оттенков, что такие определения иногда почти ничего не говорят.
Разве мы не наблюдаем соединения иронии с высокомерием или удивились бы союзу ехидства с сладострастием? А с рабским уничижением разве не соединяется насмешка? А смех женщины, неотразимый, манящий и заставляющий в нашей груди звучать все струны, — смех очаровательной сирены, в котором звучит и кокетство, и ласка, и огонь, и лед, и чувственность, и молитва, и покорность, и сознание своей победы...

У прежних писателей мы читали: «раздался саркастический смех», «рот его искривился в ироническую усмешку»» «лицо ее озарилось ясным детским смехом» и т. д.
Писатель обходился этими общими определениями, и читатель удовлетворялся ими.
«Смеялся он, как большая веселая галка, в хохоте разевающая клюв» (Гусев-Оренбургский. «Перепетуев»)
«Внезапно и громко хохотал деревянным отрывистым смехом, странным от выпуклых, неподвижных глаз, застывших в тупом иззумлении, и широко открытого, но не смеющегося рта", - определяет смех своего героя автор (Муйжель. "Дом на площади") - но, чувствуя, что определение это недостаточно, прибавляет: - «...похоже было, будто он просто открывал этот рот, полный широких и крепких, как у лошади, зубов, и выкрикивал размеренно и громко, без всякого желания смеяться: ха, ха, ха, ха».

Я взял первое, что попалось мне под руку. Было бы бесполезно даже пробовать подвести тот и другой смех под одно из существующих, перечисленных выше определений.
И тем не менее, несмотря на бесконечное разнообразие форм смеха, находящееся в прямом соотношении с бесконечным разнообразием наших душевных состояний, природа смеха, по существу, всегда останется неизменной. Как грубый животный рефлекторный смех дикаря, так и тонкий, изящный, выразительный смех остроумного философа или утонченного светского остряка вызываются неожиданностью и несообразностью с нашими понятиями при всегда присутствующем или подразумеваемом условии благопо¬лучного исхода, вызывающего радостное настроение.
Все анекдоты, все так называемые bons mots только тогда производят желаемый эффект, когда удовлетворяют этим условиям.

Когда в цирке, в то время как с арены убирают ковер, выбегает рыжий, суетливо ко всем пристает и всем мешает, попадает будто бы случайно в середину, его завертывают в ковер и уносят, — толпа покатывается от смеха именно потому, что никак этого не ожидала и что человека обычно не завертывают в ковер, и вместе с тем она совершенно уверена, что он там не задохнется и его благополучно вынесут.
Это смех грубый, примитивный, но те же самые условия мы находим и в более сложных примерах.
Я беру первый пришедший мне в голову анекдот, характеризующий раболепство придворных. Я нашел его среди афоризмов Людвига Берне.
«Когда ваша жена разрешится от бремени?» — спросил Людовик XIV одного придворного.
Вы ожидаете, что придворный примет во внимание известные ему обстоятельства, показания его домашнего врача, мысленно произведет расчет и в своем ответе назовет приблизительный срок разрешения от бремени его жены. Таково течение ваших мыслей.
А придворный низко поклонился и почтительно ответил: «Когда будет угодно вашему величеству».
Ответ действительно неожиданный и несообразный с нашими понятиями, так как по нашим понятиям роды зависят от естественных причин, а никак не от воли даже таких могущественных особ, как короли.

Но лучшее доказательство того, что для грубого и тончайшего смеха одинаково необходимо присутствие этих условий, заключается в том, что самая смехотворная выходка, точно так же, как и самый остроумный анекдот не вызывает смеха или вызывает его в слабой степени как отраженный, как воспоминание о том, что это было смешно в тех случаях, когда они повторяются.
Если бы клоун, проделав номер с ковром в первом отделении и вызвав смех, вздумал проделать его вторично в другом, это имело бы жалкий вид. Точно так же неосторожно поступил бы анекдотист, рассказав хотя бы и самый смешной анекдот в обществе, где его уже слышали. Известно пренебрежительное отношение к людям, которые любят рассказывать старые, всем известные анекдоты, обязательно прибавляя, что это именно с ними случилось. Анекдоты остаются смешными, но нет одного из условий смеха — новизны, неожиданности, — и нет смеха.
К вопросу о подготовленном смехе мы вернемся во втором отделении, когда будем говорить о жрецах смеха, а теперь, чтобы окончательно закрепить в вашем сознании эту истину, именно, что для возникновения смеха необходимы эти три условия: неожиданность, несообразность с нашими понятиями и как дополнительное условие уверенность в благополучном исходе, вызывающем радостное настроение, — я позволю себе предложить вам в виде иллюстрации один несложный опыт [следует опыт], вызывающий общий смех.

Теперь нам остается коснуться вопроса об отношении смеха к настроению смеющегося.
Смех по природе своей есть, несомненно, выражение веселого, радостного настроения. Таким он представляется в своей элементарной стадии, когда нянька нелепыми, неожиданными движениями рук, головы, губ, верчением перед глазами ребенка разноцветных предметов старается у плачущего ребенка вызвать улыбку и смех. Когда она этого добилась, ее цель достигнута, ребенок смеется, значит, ему весело, радостно.
Несомненно, это так и есть. При дальнейшем развитии ребенок, когда у него вызван смех, сопровождает его радостными криками, прыжками, и глаза его в это время сияют счастьем.
Но по мере того как формируется его душа и впечатления жизни оставляют в ней свой отпечаток, эта радостная природа смеха начинает понемногу, незаметно портиться, в него вливается отрава в виде горечи, злости, ненависти, презрения, насмешки, лицемерия, сарказма. Прозрачно-радужный цвет открытого детского смеха покрывается дымкой, затуманивается, в нем появляются оттенки всех цветов и в конце концов смех человека, вынесшего на своих плечах многолетние невзгоды, скорби, разочарования, уже не имеет ничего общего с чистым, безоблачным смехом ребенка.

А между тем мы ищем смеха, мы любим его.
Ведь самые радость и веселость у ребенка и у человека, умудренного жизнью, далеко не одинаковы. Они требуют для своего поддержания различной пищи. В то время, как у ребенка можно вызвать радость и веселость ну просто забавным щелканьем языком, похожим на чириканье птицы, человек, видавший виды, сидя в театре, где дается веселая пьеса, от которой покатываются верхи, хмурится и скучает. Ему нужны возбудители радости пикантные, подпорченные так же, как подпорчена его радость, как острый сыр нужен для поощрения вялого желудка.

И потому несомненно — величайшее несчастье, какое только может постигнуть человека, — это лишение способности смеяться. Несчастье это обыкновенно выпадает на долю людей, слишком торопящихся наполнить свою жизнь радостью и смехом и лихорадочно переходящих от одного веселого развлечения к другому. Наступает момент, когда все, могущее показаться несообразным с обычными понятиями, кажется им обычным, не изумляет их и при своем внезапном наступлении не вызывает даже улыбки. И тогда жажда улыбки делается их болезнью, манией, и за возможность искренно улыбнуться они готовы отдать полжизни.
Один миллионер — англичанин, уже старик, — страдая сплином, страстно искал какого-нибудь развлечения, котороое вызвало бы на его лице хоть улыбку. Он изъездил весь свет, пересмотрел все чудеса мира, посетил все театры, цирки и балаганы, он приглашал к себе в дом известнейших остроумцев, комедиантов, платил им колоссальные деньги, ничто, ничто не могло вызвать улыбки на его лице, Однажды он пришел в театр, где давался нашумевший и прославленный фарс. Газеты и публика в один голос кричали, что от самого сотворения мира ничего более смешного не давалось на сцене. И он пришел с затаенной надеждой, что вот наконец и он улыбнется.
Поднялся занавес, началось представление. С первых же слов в театре раздался взрыв смеха, который сменился другим, третьим, и так без конца, целый ураган. А он вслушивался, всматривался и не находил ничего смешного. Ему было скучно, как всегда.
Занавес упал. С досадой и завистью посмотрел он публику, презрительно пожал плечами и уже готов был покинуть театр, как вдруг взор его упал на существо сидевшее в кресле рядом с ним . Это была женщина по-видимому, девушка. Бог знает почему лицо ее страшно заинтересовало его. Такое странное лицо. Молодое, здоровое, краснощекое.
Он даже несколько отошел от своего места и смотрел на нее издали. Удивительно странное лицо, и даже нельзя понять чем. Полные щеки, маленький детский подбородок сильно раскрытые детские глаза, небольшой ротик и носик какой-то детский, и все вместе такое наивное, как будто она только что родилась.
Его неотразимо потянуло к ней. Это было, должно быть предчувствие. Он сел на свое место и обратился к ней;
«Сударыня, прошу прощения и позволения предста¬виться. Я такой-то и осмелюсь спросить ваше имя».
Когда она повернула к нему лицо и открыла свой ротик, чтобы что-то сказать, а глаза ее сделались еще больше и еще наивней, это личико новорожденного младенца на плечах взрослой и зрелой женщины показалось ему до того некрасивым, и в то же время милым, и в то же время странным, необычным лицом, какого он никогда еще в жизни не видел, что у него в груди что-то задрожало, и по всему телу пробежала какая-то приятная радостная струя — и вдруг лицо его расплылось в улыбку, и он засмеялся тихим смехом, в котором было столько блаженства, как будто перед ним открылись двери рая.
«Довольно... Благодарю вас, больше ничего не надо! — промолвил он, схватив ее за руку. — Вы уже сделали меня счастливым и теперь умоляю только: ваше имя, ваше имя...».
Года через два он умер, оставив девушке все свое состояние. В завещании было написано его рукой: «Единственному существу, сумевшему вернуть мне радость, драгоценную и ни с какими сокровищами не сравнимую радость смеха».

Я не без умысла заканчиваю первую часть нашей беседы этим рассказом. Вы видите, господа, что этот богач был нищий, которому судьба послала щедрое подаяние. И это была только улыбка, несколько секунд смеха.
Конечно, несметными сокровищами обладает человек, способный смеяться всему, что достойно смеха.
Но этот же рассказ подсказывает нам и другое: как несравненное благо заключается в способности вызывать смех, и как мы должны высоко ценить, беречь и развивать эту способность. Она создала искусство смеха, которое и составит предмет следующщей части нашей беседы.
зритель, просто зритель...

#4 Sandt

Sandt

    простофиля

  • Пользователи
  • PipPipPip
  • 295 сообщений

Отправлено 22 Июль 2009 - 08:29

II

Искусство смеха


До сих пор мы говорили о смехе как функции человеческой души, как об одной из форм ее проявления. И мы признали, что в качестве таковой смех есть радость, высшая награда человеку, которой он всюду ищет и добивается и лишение которой есть несчастье.
Объектом нашей беседы был смеющийся человек. Но смех случайный, получающийся от неожиданно составляющихся комбинаций, обстоятельств и слов, на улице или в обществе, уже давно перестал удовлетворять культурного человека. В качестве естественного проявления духа он вошел в искусство и сделался одним из могущественных орудий его.
Можно сказать так, что в искусстве преобладает на одной стороне смех, а на другой все остальное, потому что смех наблюдается во всем. В высоком пафосе любви, ненависти, красоте — всюду имеются смешные стороны.
Каждый технолог знает, до какой степени в машине важен регулятор, этот незначительный по величине прибор, устанавливающий равномерность действия машины. Ни слишком медленно, ни слишком быстро, никаких крайностей. Чрезмерная медленность ведет к застою, чрезмерная быстрота к перерасходу силы, к изнашиванию.
Смех в искусстве предохраняет его от крайностей. Величественна была старая трагедия, но смех подметил раздутость пафоса и ходульность чувства в дальнейшем ее развитии, осмеял их и этим вернул трагедию к прежнему величию. Прекрасно оперное искусство, но в нем свила себе гнездо рутина. Явилась «вампука» и осмеяла ее, и рутина стала невозможной.
Смех вошел в искусство прямо из жизни со всеми свойствами. Но, сделавшись искусством,
он сразу вырос в колоссальную величину.
В жизни простое выражение душевных состояний, в искусстве он делается могущественным орудием для созидания того душевного состояния, какое требуется для той или иной цели, заключающейся в художественном произведении.
Искусно распоряжаясь смехом, автор и исполнитель могут вызывать в тысячной толпе радостное настроение так же легко», как бичевать ее сатирой или насмешкой.
Но когда мы переходим от смеющегося, будь то тысячная толпа или один человек, к искусству смеха и его творцу, мы должны знать, что вступаем в совершенно иной мир, управляемый иными законами.

Смех — радость, смеяться весело, но искусство смеха — не всегда радость и творить смех далеко не всегда весело.

Когда вы останавливаетесь перед шикарной витриной модного магазина, вы восхищаетесь дивными, роскошными платьями, выставленными в них. Бархат, шелк, атлас, кружева, золото — все приняло участие в создании шедевра моды, всему даны надлежащее место и тот объем, какие должны способствовать красоте, восхищать глаз. Но если бы вы вошли в мастерскую в то время, когда создавались эти шедевры, вы, вероятно, были бы поражены тем, что увидели.
В разных комнатах и углах с голыми стенами, при тусклом освещении возятся человеческие существа, каждый над своим маленьким делом. Здесь мужчины без сюртуков кроят и утюжат неуклюжие, неповоротливые куски материи, там бледнолицые, плохо одетые мастерицы спешно вышивают гладью, в другом месте стучат швейные машины, в третьем пришивают пуговицы.
В комнатах тяжелый, спертый воздух, пропитанный запахом материй, дыханием и потом людей, всюду на полу валяются обрезки и всякий сор.

Так и в искусстве есть лабораторная работа.
Входя в такую лабораторию смеха, мы прежде всего должны знать, что здесь главную роль играет талант, нечто, дарованное от бога, но, как и во всяком искусстве, наряду с талантом идет работа, переплетаясь с ним, и только из союза этих двух божьих даров может получиться художественное создание.
Мне на это скажут: как? для смеха требуется работа? Да разве недостаточно быть веселым, радостным, чтобы своею веселостью и радостностью заражать других?
Я отвечу; да, иногда бывает достаточно, и попрошу сейчас же выделить в особую группу этих веселых и радостных людей, которые ничего другого не делают, как только проявляют свою веселость и радостность и ими заражают других.
В жизни такие люди встречаются часто. На званом обеде, на вечеринке среди гостей уж непременно найдется хоть один такой весельчак, вокруг которого, как в зимнюю пору вокруг пылающего камелька, сейчас же сосредоточивается все общество. Эти люди — настоящий клад для хозяев, которым, раз такой человек нашелся, уже не нужно ломать голову над вопросом, как и чем развлечь своих гостей.
У такого весельчака обыкновенно все бывает смешно — и лицо, и мимика, и голос, и жесты, — говорит он без умолку и тоже смешно и весело. Это ему не стоит никакого труда, потому что он весь такой, веселый и смешной, душой и телом.

Нужно сказать, что и по ту сторону стены, которая отделяет жизнь от искусства, нередко попадаются такие люди. Они бывают писателями, художниками и лицедеями.
Но тут происходит некоторое простое, но очень знаменательное явление, которое как нельзя лучше доказывает, что в искусстве талант и работа — все. В качестве писателей, художников и лицедеев всякого рода эти не творят, а так сказать, публично веселятся. Когда он пишет, ему весело, и он думает, что так же весело будет и читателю. Но читатель большей частью этого не испытывает.
А вот веселый человек выступает в качестве лицедея.
Являясь перед публикой, он искренно во всем проявляет веселость, то есть весело и смешно ходит, говорит, жестикулирует, мимирует и в первый момент заражает, даже иногда захватывает, но очень ненадолго. И это потому, что в его проявлении веселости нет творчества, нет искусства.

Мне приходилось наблюдать таких лицедеев. Когда они являются в театр, то в первый момент вводят в заблуждение всех: и антрепренера, и режиссера, и актеров, правда, неопытных. Вот талант! Вот комик! Смехом из него так и брызжет.
И начинают представлять себе, как он будет хорош в такой-то роли и как великолепен в другой.
И вот выступает он перед публикой, весел бесконечно. Изображает совсем не роль, а просто веселого человека, то есть самого себя, и публика чувствует, что тут что-то не так, но все равно смешно, и она смеется.
Второй выход — другая роль и совсем другой тип. А он опять тот же веселый человек, тот же он. Третий выход — снова то же. Публика уже принужденно смеется, а дальше — видеть его не может, и надоест он за сезон своею веселостью хуже самой форменной скуки.

Все дело в том, разумеется, что на сцене каждый комический тип представляет свой, ему только свойственный комизм. В этом и заключается его характер, и он на место каждого типа представляет самого себя. Поэтому у него Фамусов, Шмага и Расплюев и какой-нибудь водевильный дядюшка все одно и то же лицо. И кончается карьера такого лицедея-весельчака тем, что его выпускают изредка в маленьких ролях.

Нет, господа, для того, чтобы вызывать в публике веселость, не нужно самому быть веселым, не нужно во что бы то ни стало веселиться на сцене, а чтобы вызвать смет, не нужно смеяться.
Я говорю, конечно, не о заражении смехом, когда ваш сосед, глядя на то, как вы заливаетесь смехом, и даже не зная причины, начинает невольно смеяться. Это зараза, рефлекс, смех беспричинный и бессмысленный. Такого смеха ненадолго хватит. Притом же таким заразным путем можно вызвать и слезы, и истерику, и конвульсии, и обморок. Это область патологическая, не входящая в круг нашей беседы.
И не только не нужно смеяться, для того чтобы вызвать настоящий художественный смех, а напротив, нужно не смеяться. Беда, если актер смешлив и сам не может удержаться перед своим комизмом. Есть такие актеры. Или не он сам, а его партнер на сцене под влиянием его комизма и заражаемый смехом публики, смеется ему в лицо. Это уничтожает художественную иллюзию, напоминает, что это только игра, что это, как говорят дети, нарочно.
Вы, конечно, читали «Мертвые души» и «Ревизора» — и смеялись. А разве вы слышали что-нибудь о том, чтобы Гоголь был веселым человеком? Нет, он был мрачный и болезненный человек, склонный к припадкам меланхолии. И сам он говорит, что его смех — «сквозь невидимые миру слезы».
Вы, вероятно, знакомы с произведениями нашего знаменитого сатирика Салтыкова-Щедрина и знаете, что у него есть страницы, вызывающие хохот.
А ведь это был самый мрачный человек, какого только можно представить.

Да, если вы войдете в настоящую лабораторию смеха, где он приготовляется для непосредственного преподнесения публике, то вы на каждом шагу будете изумляться.
Я помню, как в одном провинциальном городе, где я был знаком со всеми членами драматической труппы и часто ходил за кулисы, однажды я пришел на сцену днем, во время репетиции, и привел с собой случайно попавшегося на улице приятеля. Приятель был любитель театра, но никого из актеров близко не видал. Мы пришли во время перерыв репетиции. На сцене стояли и ходили группами актеры актрисы. В глубине сцены бойко и оживленно молодой актер с красивым профилем рассказывал актрисе смешной анекдот, прекомично приседая и жестикулируя, и актриса звонко смеялась. Другой актер, с глубоко скорбными чертами лица одиноко стоял у боковой кулисы, и в глазах его было выражение какой-то безысходной тоски.
Мой приятель, указывая на первого, который приседал и жестикулировал, сказал; это верно комик, а вон тот, у кулисы, непременно трагический актер.
Каково же было его удивление, когда я объяснил ему, что приседавший актер был драматический любовник и что это он таким образом ухаживал за инженю, а тот, что стоял у кулисы, был чистейшей воды комик, да еще такой, что одно появление его на сцене вызывало у публики смех.

Но, попав в лабораторию смеха, начнемте с самого простого, с азбуки.
Вот заурядный цирковой клоун. Он выступает перед публикой в промежутках между номерами программы. Публика видит его суетливо бегающим, болтающим всякий вздор, зарывающимся носом в песок, раздающим и получающим пощечины и пинки, и на нее все это производит впечатление смешной сутолоки и безалаберщины, и она хохочет при каждом его выступлении.
«Легко быть клоуном, — скажет, глядя на эту смешную возню, иной наивный зритель,— достаточно только надеть рыжий парик, бестолково топтаться в кругу, всем лезть под ноги».

В действительности же это не так просто и на деле не так уж легко быть клоуном. Если бы клоун был просто веселым человеком и, выскочив на арену, в самом деле начал бы всем лезть под ноги, то он только всем мешал бы, спутал бы всю работу и сделал бы продолжение ее невозможным. Такого клоуна и минуты нельзя было бы терпеть в цирке.
В том-то и дело, что вся веселая суетливость клоуна, каждое его движение и каждое слово заранее приготовлены и срепетированы и каждый исполнитель знает, в какую именно минуту подбежит к нему клоун и как именно он будет к нему приставать и мешать, какие произнесет слова и пр. и пр. Все это было приготовлено в лаборатории смеха.

На сцене, на эстраде, на арене, господа, нет и не должно быть ничего случайного. Тут все есть представление, то есть в большей или меньшей степени художественное воспроизведение жизни.
А следовательно, все заранее придумано, изучено, приготовлено во всех подробностях. Клоун — художник такого же порядка, как и Сальвини, разница только в степени и качестве таланта, в размере задачи и размаха.
А вот знаменитый клоун. И что же, вы думаете, что он выйдет на арену и под влиянием вдохновения выкинет перед изумленной толпой какую-нибудь невиданную штуку?
Такие неожиданные выпады возможны в гостиной, в частном обществе, но на арене таких штук не бывает, они недопустимы. Ни директор цирка, ни сам клоун никогда не позволят себе положиться на вдохновение.
Клоун начинает подготовлять свою шутку. Он долго ломает голову — дни, может быть, недели. Он припоминает все виденное им у других клоунов или только слышанное от третьих лиц, изменяет, комбинирует. В это время происходит его настоящее творчество. Может быть, ему приходится изобрести какой-нибудь музыкальный инструмент и научиться играть на нем, выдумать какое-нибудь таинственное приспособление, целую машину и наловчиться искусно владеть ею или выдрессировать какое-нибудь животное. Над всем этим он усердно трудится, упражняется до тех пор, пока сам он и другие не убеждаются, что это чистая работа, которую можно показывать публике.
И когда он выступает со своим новым номером, который длится, может быть, всего три минуты, перед публикой, она хохочет и думает: «Какой он веселый человек, этот клоун! Вишь, какую поразительно смехотворную штуку выдумал». Но вы уже знаете, каких трудов ему стоило выдумать и приготовить эту штуку, как мало веселился он в то время и как много работал.

Мы переходим в верхний этаж лаборатории смеха.
Автор написал пьесу, в которой имеется множество комических положений. Когда пьеса написана, набрана и напечатана и вдобавок еще пропущена цензурой, то нам кажется, что это очень просто: автор придумал сюжет, сел и написал. В действительности же, господа, простота эта лишь кажущаяся. Я был близок с одним писателем, и однажды я рассказал ему случай из моей жизни, где играл известную роль цирковой деятель. «Хороший сюжет для комедии», — сказал писатель. «Напишите!» — посоветовал я. «Может быть, когда-нибудь и напишу».
И после этого мой писатель начал удивлять меня. До сих пор он был равнодушен к цирку, бывал в нем раз в год, а тут зачастил чуть не каждый вечер. Приходит ко мне в уборную осматривает лошадей и других животных, знакомится с наездницами, с гимнастами.
— Это вы тоже для комедии? — спросил я его.
— Нет, так, интересуюсь. Может быть, что-нибудь и выйдет.
Потом я его часто встречал в маленьком ресторанчике, где собиралась наша цирковая братия. По привычкам человек почти непьющий, он просиживал до трех часов ночи и ради компании выпивал. Так болтался он в этом кругу месяца три. Иногда он обращался ко мне, как, вероятно, и к другим приятелям своим, с вопросами.
Помню, ему предстояло изображать ростовщика, и сцена, где он обедает в обществе своего расточительного клиента, очень беспокоила его.
— Черт возьми, — говорил он, — всегда жил аккуратно и никогда не обращался к ростовщикам, а придется. Как ты думаешь, ростовщик ведь ест не так, как расточитель. Я думаю, что расточитель набирает зря полную тарелку, съедает немного, а остальное выбрасывается. А ростовщик берет на тарелку немного меньше, чем ему надо, потом, когда съест, капельку добавит, потом еще — чтобы было как раз впору и ничего не пропало.
Но так как это была только теория, то он таки познакомился с ростовщиком, прикинулся, что ему нужны деньги пригласил его к себе и угостил обедом. И уж на сцене ел так что в каждом движении его челюстей был виден ростовщик.

Не все актеры, разумеется, одинаково тщательно работают. Но у всех обязательно бывает предварительная работа.
Видел я того же комика в уборной перед генеральной репетицией, когда он обдумывал свой грим, подбирал парик, подробности одежды. Никогда он не задавался мыслью, как сделать свою наружность, жесты, походку смешными, вообще он не думал о смехе и сам не смеялся; вся его забота была о том, чтобы все у него было характерно, чтобы каждое его движение, фасон сюртука, цвет галстука рисовали тот тип, какой намечен автором и им самим.
И это был настоящий труд, кропотливый, упорный, искание мелочей, мельчайших мазков. А когда он выходил на сцену, с первого момента до последнего в зале был смех. Но это уже было не в его власти, смешило его создание, явившееся перед публикой в законченном виде, результат долгой и трудной совместной деятельности — таланта и работы.

Такова лабораторная работа отдельного исполнителя. Но если бы на сцене каждый являлся с своей отдельной работой, то представление походило бы на нестерпимый гам в общей палате умалишенных, где каждый, не принимая в расчет другого, громко и без удержу проявляет бред своего больного мозга.
Нет, подготовив свое личное творчество, актер во время репетиции, подчиняясь общему плану, сопоставляет его с творчеством других, прилаживает, одно отбрасывает, другое прибавляет, одно затемняет, другое освещает и выставляет на первый план, жертвуя многим из своего, уступая место работе других в интересах цельности и яркости общего впечатления.
Я говорю, господа, о лабораторной работе высшего порядка, такой, какой она должна быть и какой бывает в немногих образцовых театрах.
Но часто, слишком часто мы бываем свидетелями того, как актер, придумав какой-нибудь специальный смехотворный выпад и не согласовав его с общим художественным планом представления, выскакивает с ним перед публикой, чтобы вырвать у нее взрыв смеха и хлопки для себя. Такие выпады носят пренебрежительное название фортелей и служат верным признаком дурного актерского тона.

Итак, мы проследили многосложную подготовительную работу лицедея, мы видели, каким долгим и упорным трудом талант создает смех, убедились, что законы созидания смеха одинаковы для всех ступеней его, от рыжего, которого завертывают в ковер, до первостепенного комического актера.
Теперь, возвращаясь на несколько минут к тому, что мы сказали в первом отделе об основных условиях смеха, мы должны с особенной настойчивостью подтвердить их здесь.

Что причины того смеха, каковой вызывается сценическим представлением после столь сложной подготовки, должны заключать в себе несообразность с нашими понятиями и ожидание благополучного исхода, это, я думаю, само собой ясно, и, если бы я вздумал иллюстрировать это примерами, я рисковал бы впасть в повторение.
Не допускаю, что недоумение может вызвать условие неожиданности, неподготовленности, после того как мы так много говорили о продолжительной и кропотливой лабораторной работе творческой подготовки смеха.
Но в том-то и дело, что подготовка эта чисто лабораторная и должна оставаться в недрах лаборатории. Она есть тайна творчества, и в нее могут быть посвящены только жрецы смеха, творцы его. Для них в тех обстоятельствах и приемах, которые вызывают смех, нет и не может быть ничего неожиданного, напротив, каждая подробность должна быть известна им.
Но ведь они и не смеются или по крайней мере не должны смеяться. Чем с большей выдержкой серьезности актер преподносит публике комиче¬ский эффект, тем сильнее впечатление и вернее успех.
Но публика ничего не должна знать об этой подготовительной работе. В идеале — иллюзия представления должна быть доведена до такого совершенства, что публика все должна временно принимать за действительность. Она должна верить, что перед ней не актеры с наклеенными бородами и в париках, а люди с настоящими волосами.
Но по условиям театра это невозможно. Публика знает технику сценического представления, и ничто не может заставить ее забыть то, что она знает. Она знает актеров, различает их по голосам, по комплекции, ей даже при посредстве афиш сообщают имена исполнителей. Благодаря этому нам доступна только относительная иллюзия. И вот в пределах этой относительной иллюзии публика ничего не должна знать заранее из того, что приготовлено для нее в лаборатории.

Представление теряет всякий смысл, если публика заранее видит, что собирается делать актер, или по некоторым внешним признакам догадывается о тех приемах, какими он достиг известного превращения.
Если актер не выучил роль или забыл ее, то публика, во-первых, видит, как он внимательно прислушивается к суфлеру и, во-вторых, слышит громко произносимую суфлером фразу раньше, чем произнес ее актер, и тогда фраза эта является для нее уже повторением, не заключает в себе неожиданностей и не вызывает смеха.
Если актер, играя старика, небрежно приладил седой парик так, что на затылке и на висках виднеются его собственные черные волосы, или если у него отстает от щеки плохо приклеенная бакенбарда, — он этим открывает перед публикой лабораторную тайну гримировки, он как бы напоминает: я, в сущности, молод, я только играю старика. Если у актера, играющего маркиза, из-под небрежно и плохо застегнутого камзола выглядывает его собственная ситцевая рубаха, он этим разоблачает тайну костюма. Все это путает и разбивает внимание зрителя и губит все эффекты представления.

Но бывают актеры, которые в самой игре своей допускают такие приемы, которые заранее, при одном появлении его на сцене, дают публике возможность предугадать как самый тип, так и характер его поведения во всей пьесе. Я знал актера-комика, который очень смешно нюхал табак и распоряжался табакеркой. И, зная, что это вызывает смех, он во всех ролях нюхал табак. Когда он опускал руку в карман, публика заранее знала: будет игра с табакеркой.
Другой актер необыкновенно комично сморкался фуляровый платок. Поэтому во всех пьесах у него был насморк.
Сценические приемы делания смеха чрезвычайно просты, и чем они проще и естественнее, тем непосредственнее, жизненнее вызываемый ими смех. Их иногда бывает очень трудно придумать и в совершенстве изобразить. Но для публики они должны являться неожиданно, она к ним должна быть совершенно не подготовлена.
До какой степени прост прием, когда Осип (в «Ревизоре») важно выпрямляется и закладывает руки за спину, а слуга городничего почтительно растворяет перед ним дверь, а каким взрывом смеха он сопровождается и какой огромный талант был у актера, придумавшего этот прием, теперь повторяемый всеми Осипами?
Насколько необходима подготовка даже для простых эффектов смеха, я позволю себе предложить вам один опыт. А теперь объясню его и creation раскрою перед вами тайну моей лабораторной работы.
Итак, я разоблачил перед вами некоторые тайны искусства смеха. Но этим я не совершил никакого вероломства по отношению к моему искусству. И, несмотря та мои разоблачения этих тайн, до тех пор пока дух человеческий будет входить в соприкосновение с внешним миром, будет существовать смех.
Но, пользуясь радостью, которую порождает смех, господа, никогда не забывайте, что есть люди, посвятившие свои силы на то, чтобы создавать для вас смех и таким образом приобщать вас к этой божественной радости, это — лицедеи, жрецы смеха, и что эти люди, живущие среди смеха и создающие его, сами иногда принадлежат к тем несчастным, которые лишены радости смеха.

Может быть, вы слышали рассказ о том, как к одному знаменитому врачу по нервным болезням в Лондоне явился пациент и попросил излечить его от безысходной тоски.
Врач внимательно осмотрел его и сказал:
— Не могу дать вам никакого лекарства. Физически вы здоровы, ваша болезнь нравственная. Разве вот что: тут недалеко от меня, на такой-то площади, есть цирк. Там каждый вечер появляется клоун такой-то, обладающий необыкновенной способностью смешить. Я сам вообще человек серьезный. Но часто захожу в этот цирк и при появлении клоуна не могу удержаться от смеха. Я уверен, что весельчак клоун излечит вашу тоску своим неподражаемым комизмом.
Тогда пациент встал и поклонился:
— Благодарю вас, доктор, но я не могу воспользоваться вашим советом.
— Почему? — спросил изумленный доктор.
— Клоун, о котором вы говорите, это я. Очевидно, мне остается только повеситься.
Это очень грустный рассказ.

К тому же не забывайте и то, что вы, публика, поставлены в деле смеха в несравненно более счастливые условия, чем мы: вы можете видеть всякое вызывающее смех зрелище и смеяться ему. Мы же можем видеть только работу других, но никогда, как зрители, не видим своей и лишены возможности смеяться ей.
Я, например, очень часто бываю свидетелем того, как публика смеется ей, потому что никогда не был своим собственным зрителем.
Но как бы то ни было все равно, пока мир стоит, будут на земле и горе и печаль, и человечество будет искать избавления от них в радости.
И веселый добрый бог, на служение которому я посвятил свою жизнь, будет посылать людям смех — этот прекрасный дар, обладающий вечной, никогда не умирающей радостью.
зритель, просто зритель...




Количество пользователей, читающих эту тему: 0

0 пользователей, 0 гостей, 0 анонимных

  Яндекс цитирования     Rambler's Top100