Как я ассистировал Э. Т. Кио
Я никогда не касался этой странной странички моей репортерской жизни. Да, по сути, и не вспоминал о ней. Но вот недавно был с семьей в цирке, любовался великолепной работой Игоря Кио и, увлекшись ею, вдруг живо представил себе все, что произошло однажды со мной сорок с лишним лет назад, и, как это пишется в старых повестях, вдруг захотелось взяться за перо.
Э. Т. КИО. Рекламный плакат 20-х годов
Случилось это в моем родном городе Калинине, на масленице, которая, разумеется, официально уже не праздновалась, но по инерции все-таки отмечалась, а на текстильных фабриках и довольно шумно. Вот в эти-то веселые дни к нам в город и приехал таинственный и увлекательный Кио. Успех он имел грандиозный. Большие помещения театров, концертные залы всякий раз оказывались набиты так, что присяжный рецензент «Тверской правды», писавший под звучным псевдонимом И. Ка-ка, написал, помнится, в восторженной рецензии, что на выступлениях Кио не только яблоку, но и семечку яблочному упасть некуда. В городе только и говорили, что об этом иллюзионисте. И неожиданно все нараставшая его слава начинала обертываться нежелательной стороной. Пошли слухи, что он настоящий волшебник, приехавший откуда-то с Востока, что он водится с нечистой силой, которая и помогает ему совершать невероятные фокусы. Ну, а от нечистой силы, как известно, и до бога рукой подать.
А так как в те дни борьба с религиозными предрассудками была первейшим делом всех пропагандистов, такое постоянное общение зрительских масс с артистом, которого начали принимать за представителя потусторонних сил, весьма их озаботило. Кио, правда, перед каждым представлением заверял аудиторию, что в работе его никакого волшебства нет, что все дело ума и рук человеческих, вот этих самых его рук. Но работал он так искусно, что всем ходом представления как бы тут же и опровергал эти свои слова. Слух о появлении в городе волшебника все креп и креп. «Тверская правда», где я тогда студент, без отрыва от учебы занимавшийся репортажем, была одной из самых боевых периферийных газет тех дней. Редактировал ее А. И. Капустин, старый большевик, бывший питерский рабочий-линотипист, человек не очень глубоко образованный, но удивительный газетчик, обладавший чувством времени, хорошим вкусом и при том необыкновенной инициативой. Так вот он и вызвал меня однажды поздно вечером, когда на огромном столе его, стоявшем на резных львиных лапах, уже лежал мокрый оттиск первой полосы. Редактор был в сером безукоризненно отутюженном костюме, а голова его, обычно как бы рассеченная строгим пробором, даже поблескивала от бриалина.
— Вот что, сейчас был на Кио. Гм-гм... — Он сунул в ухо мизинец и быстро затряс рукой, что было, как мы знали, верным признаком того, что рождается «новая идея Капустина Алексея». — Здорово работает! Как я глаза ни пялил, ничего не разгадал. Просто чертовщина какая-то. Понимаешь? Гм-гм...
Он нервно забарабанил тонкими пальцами.
— А твои родимые текстильщики, знаешь, что про него теперь шепчут? Слышал? Не дело. Надо людям все объяснить. Посмотри, угляди все его секреты и напиши, как он там без бога и без черта обходится. Понял? Гм-гм...
И он положил передо мной на необозримом своем столе контрамарки на все три завтрашних сеанса. Все три сеанса я, разумеется, посетил. Но как ни вытягивал шею, как ни напрягал зрение — ни одного из трюков так разгадать и не сумел. Понимал, умом понимал, что все это лишь удивительное мастерство, да и сам артист уверял публику в том же. Но вот поди ж ты, искусство его так захватывало, увлекало, пленяло, так несло от трюка к трюку, что как-то совершенно непроизвольно рождалась мысль если и не о чертовщине, то о гипнозе, что ли. Это у меня, просмотревшего программу три раза подряд. Обычный же зритель просто неистовствовал, и в антрактах только и разговоров было, что о волшебстве.
В самом деле, ну как объяснишь, что юная красавица, только что легко и грациозно двигавшаяся по арене, вдруг как-то застывает, каменеет на глазах, а потом, точно бы притягиваемая мощными магнитами, заключенными в гибких пальцах Кио, отделяется от своего ложа и поднимается вверх? Или что кусок обычной газетной бумаги исчезает меж обычных резиновых вальцов, а по ту сторону на глазах двух ассистентов из публики, стоявших рядом, выходит в виде настоящего бумажного рубля, который им дают подержать и понюхать, и, если хотят, попробовать на зуб. Словом, поздно ночью, когда подписывалась последняя полоса, я явился к редактору с виноватым видом и с пустыми руками. Сморщив свой бледный лоб, он глянул на меня поверх очков и произнес только короткое из пяти букв русское словцо, которое точно определяло всю глубину моей репортерской неудачи. Трамваи уже не ходили. Шагая домой через весь город на фабрику «Пролетарка», во дворе которой я тогда жил, я, терзаясь неудачей, прикидывал, как бы это восстановить репутацию боевого репортера и реабилитироваться в глазах редактора, которого мы все любили и уважали. И вот что я надумал.
Утром явился к директору театра А. И. Лазареву, моему доброму другу, объяснил ему суть дела и попросил определить меня на несколько вечеров в рабочие сцены. Лазарев — человек известный в нашем городе, пожалуй, не меньше, чем другой наш земляк, Афанасий Никитин, открывший когда-то для европейцев путь в Индию, — понял мою репортерскую боль. Ладно, сегодня он по случаю масленицы отпустит одного из рабочих сцены в деревню к тестю, и я вечером незаметно подменю его. До вечера надо освоиться с новыми обязанностями.
— Только справишься ли? — спросил он, с сомнением оглядывая мою довольно тощую в те годы фигуру. — Занавес у нас тяжело ходит... Ну и тяжести поднимать придется немалые. Подумай.
Что там занавес, что там какие-то тяжести — я все больше увлекался своей идеей. Нет, дорогой товарищ редактор, завтра я положу вам на стол материал, и такой материал, что ваше словцо из пяти букв, мне адресованное, вам придется взять назад. Поэтому и объяснения рабочего, которого я в этот вечер должен был заменить, слушал не очень внимательно, а тот, поглощенный мечтой о блинах и выпивке у тещи, тоже не очень усердствовал. И как я об этом потом пожалел, когда вечером в старой, выгоревшей робе, из карманов которой торчали молоток и клещи, я очутился меж кулис в незнакомой обстановке. А тут еще возникло дополнительное осложнение. У Кио свалился в гриппе один из его подручных, тот, что таскал тяжелый реквизит, и артист с обаятельной улыбкой, не допускающей, однако, возражений, сообщил, что таскать аппаратуру придется мне, и обещал за это целковый — сумму, которая в то время была значительной не только для рабочего сцены, но и для репортера.
Таинственного Кио, которого мои земляки числили пришельцем если и не с другой планеты, то из каких-то таинственных восточных стран, оказалось, звали Эмилем Федоровичем. Мягкий, улыбчивый на сцене, за кулисами он был человеком резким, требовательным, властным, что, однако, не уменьшало его обаяния. Наоборот, вблизи оно как-то усиливалось. В его присутствии даже мне хотелось быть смышленым, ловким, умелым. Я старался изо всех сил, пыхтел, обливался потом, таская тяжелую аппаратуру, и все боялся, как бы он не заметил моей неловкости и слабосилия. Не сразу, конечно, но понемногу, от сеанса к сеансу, я стал уразумевать скрытую от зрителя механику и суть его трюков. Да и нельзя было не уразуметь, стоя возле и смотря на его работу, так сказать, с тыла, да к тому же еще помогая передвигать и устанавливать аппаратуру. Но Кио был такой артист, мастерство его было так тонко, обаяние так сильно, что, и разгадывая его тайны, я, да и не только я, а и профессиональные работники сцены, стоявшие у противоположного конца занавеса, и видавший виды театральный пожарник, смотревший все это, может быть, десятый раз, следили за Кио и его красавицей партнершей влюбленными глазами. Программу он вел легко, я бы сказал, грациозно, с улыбкой, с шуткой, как бы сам увлекаясь всем, что он делал. Речь его лилась непринужденно, свободно, он явно импровизировал свои реплики, и глуховатый голос нисколько не портил, а, наоборот, сообщал его речи какую-то привлекательную окраску.
Дружеский шарж Н. ЛИСОГОРСКОГО
И как мне было стыдно, стоя рядом с этим замечательным артистом, все время ощущать свою неловкость, неуклюжесть, неповоротливость. Только огромным усилием воли я заставлял себя выполнять свои нехитрые, но такие для меня сложные обязанности. В конце концов на последнем сеансе, окончательно выбившись из сил, я совершенно осрамился.
Передвигали тяжелую аппаратуру для номера летающей женщины. Подняв чугунную станину, я, кряхтя, поволок ее, но споткнулся и брякнул об пол. Кио был рядом в шелковом тюрбане со сверкающей звездой, в халате черного бархата, он стоял, устало прислонившись к кулисе и, как мне казалось, насмешливо следя за моей возней. Тяжелая чугунина грохнула у самых его ног, обутых в мягкие расшитые бисером сапожки с загнутыми вверх острыми носами. И тут я услышал в свой адрес произнесенное несколько глуховатым голосом то самое российское едкое словцо из пяти букв, которое я намедни слышал от редактора. В устах факира и мага, причастного, как многие тогда думали, к оккультным наукам, оно прозвучало особенно выразительно. Даже вспотев от стыда, я наклонился, чтобы поднять тяжесть, но Кио опередил меня. Тяжелая, очень тяжелая станина как бы сама взлетела в его тонких, изящных руках и точно встала на то самое место, куда я ее не донес. А артист, даже не взглянув на меня, снова прислонился к кулисе и закрыл глаза.
Моя карьера как рабочего сцены закончилась совсем плачевно. В самом конце последнего в этот день представления я совершил такую накладку, за которую, будь я профессионалом, меня следовало бы выгнать из театра в три шеи. Самым трудным в моем новом деле были финалы актов, когда неистовствовавшая публика снова и снова вызывала Кио, а мне с моим коллегой, стоявшим за противоположной кулисой, приходилось снова и снова давать зана-. вес. Это была окаянная работа. К тому же у меня не было рукавиц, и я уже успел натереть ладони о шершавые промасленные веревки. И вот после пятого или седьмого, а может быть, и десятого занавеса мою веревку вдруг заело, и, сколько я ее ни дергал, моя половина занавеса не шла. Аплодисменты гремели все шумнее, все настойчивее. Тогда, отчаявшись, я подпрыгнул, повис на веревке, занавес сразу рванулся на полный распах, и в аплодировавшем зале вдруг наступила напряженная тишина.
Только тогда, оглянувшись, я понял, что, увлеченный борьбой с заупрямившимся занавесом, я проглядел, что Кио, по-видимому, уже решил, что раскланиваться хватит, снял чалму и, разговаривая со своей партнершей, самым домашним образом начал стягивать с себя халат. В таком непредусмотренном программой виде он из-за моей неловкости и предстал перед самыми своими яростными поклонниками, теснившимися и шумевшими у рампы. На мгновение все на сцене замерло. Застыв у окаянного занавеса, я в третий за короткое время раз отчетливо услышал за своей спиной словцо из пяти букв, брошенное в мой адрес кем-то из театральных работников. Неловкое молчание длилось одно мгновение. Один лишь Кио не растерялся. Он как-то по-особому, по-домашнему повернулся к публике, с добродушным изяществом помахал ей чалмой и сказал:
— Спокойной ночи!
Что там было дальше, я не смотрел. Бежать, скорее бежать! Но и бежать было нельзя, нужно было еще зайти в гардероб, сдать инструмент, оставить чужую одежду, найти и одеть свою.
Когда я, судорожно напяливая пальто, несся к лестнице, рядом послышался такой знакомый мне голос.
— Ну, а где же этот ваш портач, который изгадил мне весь финал?
Портач был тут, рядом и даже убежать не мог. Артист стоял в дверях и, улыбаясь, протягивал бумажный рубль. Я отскочил от него, будто мне протягивали змею, и бросился вниз по лестнице. А на следующий день на столе редактора лежали листки очерка, озаглавленного, как мне помнится, «Чудеса без чудес» или как-то в этом роде. Редактор тут же прочел его, произнес свое «гм-гм» с особым усердием. Очерк, а главное, способ добычи материала пришлись ему по душе. Он любил и умел ценить репортерскую лихость. На другой день очерк был в газете, товарищи поздравляли меня, а во мне все время боролись два противоречивых чувства — ощущение репортерского торжества и сознание большой тягостной вины перед этим удивительным артистом, по отношению к которому я выступил в роли соглядатая, разоблачая технику его фокусов и тем самым, разумеется, затрудняя в какой-то мере его работу.
А еще через день вся редакция, начиная от курьерши тети Елены, женщины серьезной, положительной, и до самого редактора, все на разные голоса рассказывали мне, что приходил разъяренный Кио, требовал меня, что в руках у него была большая палка, что он сулил меня ею как следует отдуть, а потом силой своего волшебства превратить в осла. Все это оказалось розыгрышем, на что сотрудники «Тверской правды» были большие мастера. На самом деле артист в редакцию не приходил, а через несколько дней вообще покинул наш город, надолго оставив у тверских зрителей воспоминания о своих гастролях.
Журнал Советский цирк. Май 1967 г.
оставить комментарий