Цирк
Мальчиком и многие годы потом, уже взрослым человеком, из всех зрелищ я более всего любил цирк.
Да и не только в качестве зрелища воспринимал я цирк — нет, отношение было сложнее, еще и мысли о славе переплетались у меня с цирком: я представлял себе, что буду знаменитым цирковым актером, именно прыгуном! Также и пробудившаяся чувственность находила свои тайные воплощения в образах цирка... Кому бы ни принадлежали ноги в трико, кто бы ни был обсыпан по бархату золотыми блестками, на чьем лице ни играла бы застывшая малиновая улыбка — все это говорило о том, что в мире есть какая-то великая тайна, которую я скоро постигну, ради которой живу.
Желтая арена цирка, скажу, была дном моей жизни! Стоит вспомнить, как горды мы в юности. Эта гордость основана на сознании своей красоты и силы — если вы даже и не красивы и не сильны! Да, да, красоты и силы, так как молодость по существу красива и сильна. Может быть, потому именно, что предчувствуешь все же, что кто-то прильнет к тебе — только к тебе, отдастся тебе, полюбит тебя!
Пожалуй, гордость — одно из главных переживаний юности... Я помню себя очень гордым — в серой шинели гимназиста, у которой черный каракулевый воротник, с лицом, которое пышет, с бровями, мягкость которых я сам ощущаю, — поистине соболиные брови мальчика!
И вот я сижу в цирке в субботний вечер. Билет куплен за деньги, сбереженные в течение недели от пятачков на завтрак. О, это никак не умаляет гордости! Боже мой, я силен и красив — я юн! И то, что у меня нет денег, разве они есть у полубогов?
Мы с удовольствием слушаем рев зверей, доносящийся к нам во время представления из конюшен. Нет пары, которая не переглянулась бы, слушая этот рев. Он раздается вдруг — не то зевок, не то некое титаническое «а, здравствуйте!» Можно сказать, цирк наполнен каким-то ветром, каким-то эхом, когда в третьем отделении выступают хищники.
Во втором антракте устанавливают клетку, которую приносят по частям и со звоном скрепляют. Это загибающиеся в сторону, обратную от зрителя, копья. Дети знают, что тут мера, еще более затрудняющая зверю возможность выпрыгнуть.
Второй антракт заполняет арену движением, которое нам очень хочется охватить взглядом и которое как раз не поддается этому: тут и галунные куртки униформы, и длинные копья ограды, и деревянные креслица с напечатанными на них весьма наивными, если учесть предстоящее, цветами, и сам укротитель пока еще в сером халате. Вот раздается звонок — целая река звона бежит над нами — и когда мы входим, то арена уже готова... Она желта, более чем когда-либо, потому что, знаем мы, сейчас вбегут львы!
Клоуны
Цирк занял огромное место в моем сознании. Пожалуй, приглядываясь к своей жизни издали, я вижу, что желтая арена цирка была ее дном.
Вихрь клоуна — бело-малиново-золотой вихрь с неподвижным камнем белой маски среди этого вихря — в любой момент, стоит мне только подумать, взлетает в моей памяти. Тогда клоуны говорили как бы по-английски. Они были в белых чулках и блестящих туфлях. Они давали друг другу пощечины, звеневшие на весь цирк, механизм которых трудно было и очень хотелось постигнуть.
Мечты
Я хорошо учился, был, как определяли взрослые, умным мальчиком, но в те детские — вернее, уже отроческие — годы никаких предвестий о том, что я буду писателем, я в себе не слышал. Мне хотелось стать циркачом, и именно прыгуном. Уметь делать сальто-мортале было пределом моих мечтаний. Я пытался научиться этому в гимнастическом зале гимназии, где я учился, учеником которой я состоял. Однако ничего не получилось, поскольку отсутствовали соответствующие приспособления, которые, кроме того, и не требовались при школьном курсе гимнастики, куда не входила акробатика. Я не знал, что требуются приспособления, относя этот фантастический прыжок к каким-то таинственным возможностям, заключенным в некоторых людях. Я им завидовал, этим людям. Я их видел в цирке — мальчиков, девочек в белых башмаках, толпу детей, выбегавших из малиновых ворот кулис на арену и чуть не с хохотом проделывавших передо мной то, что я не мог бы проделать даже в самом необыкновенном сновидении.
Я, между прочим, и теперь иногда сообщаю знакомым, что в детстве умел делать сальто-мортале. Мне верят, и я, вообще не любящий врать, рассказываю даже подробности.
Может быть, эта мечта уметь делать сальто-мортале и была во мне первым движением именно художника, первым проявлением того, что мое внимание направлено в сторону вымысла, в сторону создания нового, необычного, в сторону яркости, красоты.
Прыжок
Я был мальчиком в дни русско-японской войны. Мы жили в Одессе, то есть в городе с тем портом, в который приходили пароходы с Дальнего Востока, привозившие раненых.
Я еще застал зрелища ярмарочного характера. Так, я видел, как кидали мяч в картонную на шарнирах фигуру японского солдата, и, если попадали в нужную точку, что-то происходило с этим солдатом — в точности не помню, но что-то незадачливое: не то он падал, не то падал вверх тормашками, не то поднимал, как бы сдаваясь в плен, руки... не помню! Словом, с солдатом происходило нечто незадачливое, вызывавшее хохот. Видел я также, как лазили на столб за спрятанными на самой верхушке этой довольно-таки высокой мачты подарками; кажется, там на площадочке, которой так трудно было достигнуть, обычно лежали часы. С мачтой был связан также и один из потрясавших воображение тогдашней публики номер — человек прыгал с мачты вниз, в воду, и оставался целым. Эта мачта, этот шест был высотой этажей в десять. Внизу, куда нацеливался прыжок, устраивалось углубление; в нем была вода... Номер был безусловно опасный — хотя бы потому, что техника прыжков в воду в те времена была еще развита недостаточно. Впрочем, какие там прыжки в воду! Акробат прыгал небольше как в мелкий кювет. О, он прощался с женой, этот смельчак! Да, да, именно так: прощание с женой! В центре огромной толпы, окружавшей место действия, стояли две фигурки — одна в цирковом плаще, другая в порыжелых одеждах мадонны и, обняв друг друга, склоняли на мгновение головы одна на плечо другой... Кажется, играл небольшой военный оркестр. Верно, верно, я чуть не забыл этого — он прощался с женой! Помню колоссальность толпы, ее гудение; она раздражалась, была раздражена ожиданием, да и опасалась, не отменят ли прыжка, не заставят ли улететь уже появившуюся в сером, (перед майским) полном майского дождя небе смерть. Там же трепетал розовый вымпел зрелища... Он отвлекал внимание толпы, несколько развлекал толпу вымпел, бежавший в этом же сером небе; вымпел, укрепленный на мачте.. Прощается! — неслось по толпе. — С женой прощается!
Задние не видели этого, но теперь уж было ясно, что не обманут — прыжок состоится, смерть состоится, смерть не улетит восвояси. Вот она, вот! С косой! Верно, верно, блеснула коса!
Блеснула, правда, не коса, а молния, тем не менее акробат готов умереть.
Елка
Я не помню, чтобы у нас устраивали елку. Всегда наши радости по поводу елки были связаны не с елкой устроенной в доме, а с елкой у знакомых. Там, в чужом доме, бывал бал, дети, конфеты, торты. Впрочем, я, кажется, деру сейчас из стихов и рассказов... Во всяком случае, мы и дома получали подарки — книги, широкие дорогие книги.
Конечно, запах хвои — это навеки, и мягкие иголки ее тоже. Хвоя имела право засорять паркет, она накоплялась во все большем и большем количестве в углу, под елкой, пересыпалась в другие комнаты, смешивалась со стеклом украшений, которые в конце-концов тоже валились на пол, похожие на длинные слезы, — и кончалось это все тем, что елку уносили из дому, взвалив на плечи как тушу.
После Катаева, Пастернака мало что можно добавить к описаниям елки, рождества.
Господин Орлов пошел с дочкой на елку в гости, и там, когда дети танцевали, елка опрокинулась, в результате чего дочка Орлова сгорела. В тот день, когда ее похоронили, он пошел в цирк. Мы, дети, ужасались, когда нам рассказывали об этом, но взрослые оправдывали Орлова, — он, говорили они, очень горевал и именно поэтому пошел в цирк. Одно из самых сильных переживаний — это как раз Орлов в цирке после похорон дочки. Мне и теперь кажется, что я вижу его несколько раскоряченную фигуру в первом ряду кресел над желтой ареной, усы под носом и кружки пенсне.
Пристав Радченко
Мне было одиннадцать лет, и я сидел в цирке на чемпионате французской борьбы. Так как было лето и цирки уже не работали, то этот цирк был некоей комбинацией цирка и кино — то есть был еще и огромный висящий впереди меня экран. Кроме того, ряды стульев были расставлены и на арене с расчетом, чтобы зрители могли смотреть на экран. Очевидно, борьба происходила на какой-то эстраде перед экраном — этого восстановить в памяти я не могу.
Дело и не в этом. Дело в том, что я, чтобы лучше видеть, то и дело поднимался — вернее, приподнимался, кому-то, вероятно, мешая. И в одно из таких приподниманий я, маленький гимназист, болезненный, способный, не глупый и в общем не требовательный к миру индивидуум, был остановлен сзади тяжкими руками кого-то.
— Если вы еще раз позволите себе подняться, — услышал я, — я выведу вас из цирка.
Меня потрясло ощущение колоссального количества накопленного против меня гнева в этом человеке, которого я еще не видел. Я его увидел. Это был известный в Одессе пристав Радченко. Он был даже по-своему красив в своей серой шинели и черными усами, Тут воспоминание кончается. Я только помню ощушение обиды, которая была, очевидно, и у студентов-террористов, только в другом масштабе.
Девочка-акробатка
Цирк был значительнейшим явлением в моем детстве для меня, когда я был мальчиком. Да, могу сказать, что желтая арена цирка — это дно моей жизни.
От этого желтого круга шли кверху коричневые блестящие круги партера, потом вишневые круги лож, потом опять желтые — трибун.
На здание цирка с его мерцающим куполом падал снег. Снег я видел перед самыми глазами, которые даже скашивались от этого, — снежинки в виде восьмиугольников, несколько мохнатых. Можно было поднять руку и увидеть на рукаве некий крошечный, косо задержавшийся при падении щит... Снег был прекрасен, прекрасен был цирк.
Акробатка-девочка вертела сальто, отчего ее короткие волосы разлетались во все стороны. Два молодых человека, вероятно, братья, думал я, работали вместе с ней: подставляли под ее прыжки плечи, подбрасывали ее двумя соединенными ладонями.
Я влюбился в акробатку-девочку. Если бы не разлетались ее волосы, то, может быть, и не влюбился бы. Если бы не разлетались волосы и если бы белые замшевые башмаки так не выделялись то на песке, то в воздухе, в круге сальто... Никто не знал, что я влюблен в девочку-акробатку, тем не менее мне становилось стыдно, когда она выбегала на арену. Как она была одета? Не помню. Помню только белые замшевые ботинки, твердо, как на детях, надетые и застегнутые по боку белыми же круглыми пуговицами, и помню только разлетающиеся волосы. Я, возможно, и сам не знал, что я влюблен. Мне было только стыдно — причем, стыдно за нее, стыдно, что она именно такая — вызывающая во мне приятное, незнакомое приятное чувство.
Однажды шел снег, стоял цирк, и я направился в эту магическую сторону. Там было кафе, в здании цирка, где собирались артисты. Из кафе вышло трое молодых людей, в которых я узнал акробатов, работавших с девочкой. Один из них сплюнул — с некрасивым лицом и в кепке; невысокого роста, какой-то жалкий на вид, нездоровый, с широким ртом молодой человек. Он сплюнул, как плюют самоуверенные, но содержимые в загоне товарищами молодые люди, — длинным плевком со звуком — сквозь зубы. Почему же их три? — подумал я. Это, наверно, их товарищ, тех двух, которых мне было сейчас приятно видеть, поскольку они работали с нею. И вдруг я узнал в третьем — ее. Этот третий, неприятный, длинно и со звуком сплюнувший, был она... Однако я до сих пор влюблен в девочку-акробатку.
Кукла
Я видел как-то в цирке номер, который тогда назывался «Мотофозо». Пожалуй, если сейчас напомнить Арнольду1 об этом номере, то он опишет его в точности... Мотофозо — это человек-кукла. Не какая-либо экстравагантная кукла — страшная или комическая — нет, это просто молодой человек во фраке и в цилиндре, просто юный франт с голубо-розовым, как у кукол, лицом и с синими нарисованными почти до щек ресницами. Ну и, конечно, как у кукол же, неподвижные, хотя и лучащиеся глаза. Его, этого франта, выносили на арену. Он был кукла. Это все видели. Настолько кукла, что когда униформа вдруг забыв, что это кукла, переставала ее поддерживать и отходила, она падала. Причем под общий панический возглас цирка падала назад, навзничь. Ее, сокрушенно покачав головой, опять поднимали.
_____________________________
1 А. Г. Арнольд — известный цирковой режиссер, близко знавший писателя.
Проделывался целый ряд конфликтов, рассчитанных как раз на то, чтобы создавалось впечатление куклы, и номер заканчивался тем... Тем заканчивался... О, по приказу детства он заканчивался тем, что куклу несли по кругу партера, останавливаясь то перед одним мальчиком, то перед другим, то перед отшатнувшейся в застенчивости девочкой, — и мы могли чуть ли не целовать его в щеки, этого старшего мальчика в белом жилете; его ресницы не дрожали, не дрожали ноздри, но все же прелестная душа улыбки, маска смеха дружески общалась с нами, на миг как бы появляясь на застывшей маске.
Где ты, мой старший брат — сказка?
Вдруг под звуки галопа он срывал с головы цилиндр и высоко поднимал его над головой.
Борьба
Французская борьба перестала быть зрелищем в цирке. Борцы-профессиональны в том виде, какими мы видели их в детстве, — то есть в окружении цирка, на арене, в красных масках, в черных масках — эти борцы-циркачи исчезали. Борьба ушла в спорт, в тяжелую атлетику, и имена борцов, слава, чемпионаты, медали на лентах, бежавших через их огромные груди, — все это растаяло в прошлом...
Надо будет поговорить с каким-нибудь администратором цирка — проводится где-либо чемпионат?..
Наездница Мария Сербская
Цирк Ефимовых был прекрасный цирк. Мы хорошо изучали все его номера: сибирских стрелков, партерных акробатов Сальтоне, трио воздушных гимнастов, клоунов Танти и клоунов Розетти... Выступали также две наездницы: мадмазель Клара и Мария Сербская. Мадмазель Клара была так называемая парфорсная наездница — то есть, она проделывала свой номер, находясь на широком атласном седле: стояла на нем, садилась на него, прыгая через длинные ленты, которые поперек ее пути держала униформа, она опять возвращалась на седло.
Тогда пренебрежительно говорили — униформа! Но никакого пренебрежения не испытывали по отношению к этим людям в золото-зеленых мундирах, стоявших в две шеренги у выхода на манеж. Наоборот, их очень любили и уважали. Ведь в основном униформу составляли те же артисты! Я помню, как приятно было узнать в ком-нибудь из этих молодцов молодого Танти и молодого Сальтонса...
Мария Сербская тоже была парфорсная наездница. Она появилась вдруг, без предварительного извещения в афишах, что будет показан новый номер... Она вдруг вынеслась на худой остроносой лошади, и мы еще не справились с впечатлением от первого описанного ею круга, как она уже упала. Упала на красный плюш циркового круга и покатилась в ноги партеру кубарем среди рассыпающейся одежды и сладостно блеснув телом. Публика ахнула, но она тут же выпорхнула из своей смертной ямы и, выбежав на арену, сделала подряд несколько раз то, что на цирковом и балетном языке называется комплиментом... Она собиралась опять взлететь на атласное свое седло, но в это время униформа ловила бегавшую по арене и не хотевшую даться в руки лошадь. Стало понятно, что номер не состоится — вина была не в наезднице, а именно в лошади — и, рассыпав еще целую коробку комплиментов, Мария Сербская убежала за кулисы.
Пикассо
На Ланжероне был спуск к морю не только по дороге — можно было сбежать и обрывами.
Они густо поросли бурьяном, эти обрывы, были засыпаны отбросами, на них спали внезапно выскакивавшие на вас опасные собаки. Тем не менее они вели к морю, которое тут же, буквально за разбитым ящиком, строило свои громыхающие кубы, параллелограммы, свои треки, палатки — в сверкающей бирюзе и иногда в таких длинных лучах, что некоторые, появляясь на сотую долю секунды, заставляли вас вскрикивать.
Впрочем, и тут плавали, подпрыгивая к берегу и тут же отпрыгивая от него, консервные банки, старые башмаки, листки из календаря... Можно было увидеть и седло, распустившее по воде все свои кожаные водоросли.
Однажды, сбежав, я увидел акробатов, которые, купаясь, также и тренировались. Несколько молодых людей делали великолепные сальто-мортале, взлетали друг другу на плечи — там круглились их икры, — перепрыгивали друг другу через головы. Каждый прыжок заканчивался тем, что две ступни опять оказывались на песке и сквозь пальцы протискивался золотой песок...
Одежда их — обыкновенные штаны и белые кучки рубашек — лежала тут же в песке. Потренировавшись, они убегали в море. Все это было окружено возгласами — теми стеклянными возгласами, которые можно услышать только на берегу моря в жаркий день.
Безусловно, это не были первоклассные акробаты больших цирков. Те были бы окружены выдающимися по цвету и форме вещами — халатами, зонтами, на песке валялись бы пестрые бутылки... Нет, эти юноши и мальчики были, если не любители, то какая-то бедная труппа, сродни тем, которые в моем детстве выступали во дворах под шарманку — сродни тому шару, той синей спине и той стоящей на шаре девушке, которых написал Пикассо.
Мы ходили в цирк
Более тридцати лет теснейшая дружба связывала меня с Юрием Карловичем Олешей. Воспоминаний хватило бы на целую книгу. Но сейчас только о том, что отражает отношение Олеши к цирку.
Мы ходили с Олешей в цирк (и в Московский и в Одесский), много говорили о цирке.
Олеша меня часто поддразнивал:
Филипп, вы что, взяли монополию на цирк? По-моему, все ваши
рассказы написаны только о цирке. Вы открыли какую-то новую профессию — цирковой писатель.
Могу перечислить вам замечательных русских прозаиков... — начал было я, но Олеша перебил меня:
Благодарю вас, но я уже вышел из возраста, когда интересуются популярными лекциями о великой русской литературе.
Сказано это было строгим голосом, и еще более строго Олеша спросил:
Ответьте на простой вопрос: что вас больше всего волнует в цирке — фабула для ваших рассказов или зрелище как таковое?
И то и другое, — честно признался я.
Ну,тогда давайте пойдем в цирк, — примирительно сказал Олеша. И мы пошли в цирк...
Впервые я был с Олешей в цирке еще в 1928 году, в Москве, после разговора Олеши с Василием Регининым, заведовавшим редакцией журнала «30 дней».
Дайте что-нибудь для журнала, — попросил Регинин Олешу.
Вы же знаете, что я не пишу по заказу, — раздраженно возразил
Олеша.
Я не прошу рассказ, напишите очерк, — настаивал Регинин.
О чем? — вялым голосом спросил Олеша.
О чем хотите. — Регинин сделал такой широкий жест, словно хотел сказать: «Дарю вам весь земной шар для вашего очерка».
Это другое дело, — оживился Олеша, — согласен, И вы увидите —
вам понравится, — лукаво улыбнулся и добавил: — Но сейчас больше ни о чем меня не спрашивайте...
В тот же вечер, задумчиво поглядывая на «желтое дно цирковой чаши», Олеша говорил:
Здесь человек оспаривает границы, поставленные ему природой.
И еще:
В старом цирке хотели поразить нас неким уродством, скажем, уродством желудка, который может поглотить двадцать стаканов воды и затем извергнуть изо рта фонтан, очевидно, теплой воды. Цирк уродов оставим прошлому.
Тогда же Олеша высказал мысль, что персонаж, созданный Чаплиным, становится одним из главных в новом цирке.
Восхищенно глядя на знаменитого наездника Вильямса Труцци, Олеша назвал его последним кавалером, последним красавцем цирка.
Олеша не обманул Регинина и написал для журнала «30 дней» замечательный этюд «В цирке».
Кстати о Вильямсе Труцци. В 1930 году на экраны вышел художественный фильм из цирковой жизни «2 Бульди 2», снятый по моему одноименному рассказу. В нем снимался Вильямс Труцци.
После премьеры Олеша сказал:
Больше всего мне понравился Труцци и его лошади.
Значит, фильм плохой?
Я этого не говорю. Но ваш рассказ меня тронул больше, в нем было что-то человечное. Иван Михайлович Москвин говорил мне, что с удовольствием снялся бы в роли клоуна Бульди. Так ведь и намечалось, но потом почему-то расстроилось. Москвин не любил трюков. Зарубите себе на носу, Филипп: проза — это вам не цирк, в ней главное не трюки, а человечность...
Олеша помолчал и добавил:
Вы придумываете какой-нибудь фокус и накручиваете рассказ. Я так
не могу. То, о чем я пишу, должно сначала пройти через все мои железы, через кровеносную систему. Все мною написанное — это куски моей жизни. Так я пишу и о цирке.
А девочка Суок из «Трех толстяков?» Где вы встречали эту маленькую очаровательную акробатку? Более поэтичного образа вам еще не удалось создать! — воскликнул я. Олеша грустно усмехнулся:
Если я вам расскажу, вы не поверите, Филипп.
И Юрий Карлович рассказал, что маленькая Суок имеет свою предтечу — золотоволосую девочку-акробатку, в которую Олеша-гимназист влюбился, увидев ее в цирке во время представления. Впоследствии к ужасу Олеши оказалось, что это не девочка, а циничный мальчик, длинно сплевывавший сквозь зубы.
Я получил тогда такой удар, который мог исковеркать мою жизнь, сделать меня пошляком. Благодарю судьбу за то, что этого не случилось. Видно, во мне все-таки очень сильно было развито чувство прекрасного... Когда-нибудь я напишу об этом большой рассказ...
Этого намерения Юрию Карловичу осуществить не удалось, сохранился лишь набросок «Девочка-акробатка».
Хочется закончить эти заметки забавным эпизодом.
В тридцатые годы один старый одессит, видимо, желая порадовать меня тем, что фильм «2 Бульди 2» снова демонстрируется на экранах одесских кинотеатров, написал об этом чисто по-одесски: «Бульди был Одессе!»
Олеше очень нравилась эта фраза. Она стала у нас неким паролем, после которого начинался разговор о цирке.
В 1934 году Юрий Карлович как-то спросил меня:
Ну что, Филипп, не знаете — Бульди был Одессе?
Не знаю, Юрий Карлович, — ответил я.
Не знаете, ну что ж, тогда давайте вместо Бульди поедем в Одессу.
И мы поехали в Одессу, и остановились в знаменитой «Лондонской гостинице», и ходили на Коблевскую улицу, где стоял тот самый цирк, в котором Олеша-гимназнст впервые увидел и горячо на всю жизнь полюбил искусство сильных, ловких, смелых людей.
Филипп ГОПП
Журнал «Советский цирк» июнь 1961 г