В цирке хорошо пахнет
В субботу папа пришел со службы пораньше, и у него было такое таинственное лицо, что я догадался: меня ждет приятная неожиданность.
Недавно я болел. Когда я вспоминал, сколько раз мне за время этой болезни лазали в горло ложкой и обвязывали шею компрессами, сколько микстуры, противной на вкус, я проглотил, сколько горчичников вытерпел и сколько раз слышал от взрослых, что для больного веду себя хорошо, я понимал, что заслужил эту неожиданность. А как же: я поправился и уже хожу гулять! Папа вынимал из портфеля бумаги и книги, я крутился вокруг него, портфель все пустел и пустел и, наконец, совсем съежился. Для меня —- ничего! Я пошел к себе в комнату... Что поделаешь! Но тут папа меня окликнул.
— Держи!—сказал он ипротянул мне серый длинный листочек. Я поглядел на листок, но не увидел на нем ничего особенного: листок складывался пополам в длину, и на каждой половине в углу был изображен человек, который опирался на перекладину. Если всмотреться в него, видно, что он сейчас перекувырнется.
— Это гимнаст на трапеции! — сказал папа. — А это билеты... Читай!
Я уже мог прочитать почти любую вывеску на улице, но надпись на билетах была длинной и написана мелкими буквами, ее я разобрать не смог.
— «Первый государственный цирк...» — прочитал: мне папа вслух, когда я запутался в длинных словах, а потом торжественно объявил: — Мы завтра идем в цирк и увидим там воздушных гимнастов, таких, какие нарисованы туг на билетах...
До этого я еще не был в цирке, я не знал, что меня ждет там и надо ли мне радоваться. Мама сказала недовольно:
— Мальчик только поправился, а уже в цирк. Смотри — заболеет!
Тут я заинтересовался. Я не хотел болеть, но знал, что так предостерегают, когда речь идет о чем-нибудь привлекательном.
«Смотри — заболеешь!» — говорят человеку, который лижет февральскую сосульку. «Смотри — заболеешь!» — говорят человеку, когда он залезает в апрельскую лужу. «Смотри — заболеешь!» — говорят ему, когда он выскакивает под майский дождь. «Смотри — заболеешь!» — говорят ему, когда он надкусывает июльское зеленое, до оскомины кислое, упоительно вкусное яблоко. «Если от цирка можно заболеть, — подумал я, — значит, это что-то хорошее!»
Потом я призадумался, потому что, успокаивая маму, папа сказал:
— Для мальчишки — лучшее лекарство!
«Лекарство»? Вечер я провел в сомнениях. На следующий день на Цветном бульваре я увидел перед цирком толпу детей с папами и мамами, а на стене цирка точно такого же человека на трапеции, как те, что были нарисованы у нас на билетах. Под человеком на трапеции было написано красивое имя: «ГОМЭЦ».
А еще на стене цирка были нарисованы лошади. Рыжие лошади с седыми гривами и седыми хвостами. Они стояли на задних ногах, размахивая в воздухе передними, а перед ними человек в черном костюме и черной шляпе трубой («Это — цилиндр», — сказал папа) поднимая длинный и тонкий кнут. Под человеком с лошадьми было написано короткое звонкое слово: «Труцци».
И хотя я еще ничего не понял, мне все это ужасно понравилось, и у меня застучало сердце, и стало жарко щекам. Потом мы прошли сквозь узкие двери, где от наших билетов оторвали хвостики, и снова попали в толпу, и папа вел меня куда-то, и вдруг перед нами открылся круглый зал и ряды стульев, которые поднимались высоко в небо, и круглая площадка, окруженная широким низким забором и покрытая разрисованным ковром. По ней ходили люди в красных куртках с золотыми пуговицами. Они расставляли на ковре какие-то ни на что не похожие яркие вещи. И все в этом огромном круглом помещении, в котором как бы висел тонкий туман, — а может быть, это был туман моего волнения, — было непохоже на все, что я видел раньше, и пахло здесь так, как не пахло больше нигде на свете. Я испуганно спросил папу:
—Мы опоздали, да? Уже началось?
И папа ответил, что мы пришли рано, что ничего еще не началось, что зрители еще только усаживаются. Но я не поверил ему. Этот прозрачный туман, который висел у меня перед глазами, и эти люди в красных куртках с золотыми пуговицами, и эти непонятные яркие вещи на огромном пестром ковре, и этот ни на что в мире не похожий запах было, конечно же, начало! И я вглядывался в это начало, и я внюхивался в него, а сердце у меня билось все сильнее!
Но тут над головами у нас что-то зашипело в фонарях, и свет стал еще ярче, и грянула громкая музыка. Такой музыки я прежде тоже нигде не слышал. Она была похожа на этот пестрый ковер, и на этот яркий свет, и на этот запах. Люди в красных куртках выстроились в проходе перед красным бархатным занавесом. Музыка стихла. Из-за занавеса вышел человек в черном, он прошел между двумя рядами людей в красных куртках, остановился прямо напротив меня и строго посмотрел на меня, а потом, подняв глаза вверх, закричал сдавленным голосом:
— Преееедставлеееениееее наааачиииинаетсяяяя!
И оно началось! На ковер выбежали четверо — двое мужчин, один мальчик и одна девочка. Мужчины легли спинами на изогнутые и с виду очень неудобные диванчики и подняли ноги вверх. А мальчик и девочка — так ловко, что я даже не заметил, как они это сделали, — очутились наверху и стояли теперь на ступнях у лежащих. Мальчик хлопнул себя руками по бокам и вытянулся в струнку. Тогда тот человек, на ступнях у которого он стоял, быстро поджал и сильно выпрямил ноги. И мальчик взлетел вверх и опустился. Только прежде он стоял ко мне одним боком, а теперь он стоял ко мне другим боком: повернулся в воздухе, пока подскакивал. А девочка, когда ее подбросили, опустилась не на ноги, а на руки и стояла теперь на руках. Но это было только начало! Мальчик и девочка стали подпрыгивать и кувыркаться в воздухе и опускаться на ступни тем, кто лежал на спинах и подбрасывал их ногами, и они перелетали по воздуху с ног одного на ноги другого; как они не столкнутся в воздухе, когда летят навстречу друг другу!
А потом они, а может быть, не они, а другие, с криком выбегали из-за красного занавеса и крутились колесом — по одному, по двое, по трое, по четверо. И они залезали друг другу на плечи — один, второй, третий, четвертый, пятый, и пятый был уже совсем высоко, и оттуда сверху он помахал нам рукой и улыбнулся, но живая колонна вдруг покачнулась, и мы испугались и закричали, и колонна начала падать на землю, но не упала, а рассыпалась, и каждый, кто ее образовывал, ловко встал на ноги, и отвел руку в сторону, и улыбнулся нам... И у меня еще долго потом звенели ладони, так сильно я хлопал вместе со всеми.
Рассказать по порядку все, что было потом, я, конечно, не смогу — слишком много лет прошло с тех пор и слишком много раз, после этого первого, был потом в цирке. Но лошадей рыжих и черных я запомнил. Они бегали то друг за другом по кругу, то медленно кружились, став одна рядом с другой. Они взбирались передними ногами на заборчик, который окружал круглую площадку, — папа сказал мне, что она называется ареной. Они танцевали под музыку. У этих лошадей были гордые изогнутые шеи и пышные пучки перьев... На этих лошадях никто не сидел, они все делали сами. Только в середине круга стоял человек в черном костюме и с белым цветком в петлице. Он медленно крутился в центре круга и водил длинным хлыстом, как часовой стрелкой по циферблату. А иногда он громко хлопал своим хлыстом в воздухе. Под конец он повернулся к лошадям спиной и поднял хлыст, и музыка грянула что-то торжественное, и все лошади встали на задние ноги и подняли передние вверх, и стояли так на задних ногах, перебирая передними в воздухе, над самой головой человека в черном. И мы все сильно захлопали, тогда он поклонился, и лошади тоже начали кланяться: они выставляли вперед одну ногу, вытягивали шею и качали головами. Они сильно фыркали, и у них с губ клочками летела пена. А когда они, сильно выбрасывая ноги, убегали с арены, от их копыт летели опилки, которыми была покрыта арена, и пала сказал, что это «тырса», и я запомнил это непонятное, но тоже прекрасное слово; а в цирке еще сильнее и еще прекраснее запахло запахом, которым не пахнет больше нигде в мире. Но тут человек в черном вышел на середину арены, строго посмотрел на меня, потом поднял глаза и громким сдавленным голосом закричал:
— Антрааааакт!
И все встали и пошли к выходу! И я очень испугался, потому что подумал, что все уже кончилось. Но оказалось, что еще ничего не кончилось, это только перерыв, еще будет второе отделение, а пока можно выйти и пойти погулять, например в буфет. Но я сказал, что не хочу гулять и что не хочу в буфет, потому что антракт — это тоже было интересно: на арену вышли люди в красных куртках, они ходили по кругу друг за другом и ловко ровняли граблями опилки. И зачем уходить, если можно глядеть на них, подумал я, а когда они кончили ровнять опилки, я им похлопал, и те, кто не ушел в буфет, засмеялись, а папа сказал, что если мы выйдем из зала, он покажет мне что-то очень интересное.
Оказалось, что в антракте можно пройти туда, откуда галопом вылетали лошади, можно подойти к загородкам, в которых они стоят, и сторож объясняет, как давать лошадям морковку: нужно положить ее на открытую ладонь и смело протянуть ладонь лошади. Мне было страшновато, но я так и сделал. И гордая цирковая лошадь, пританцовывая, подошла к барьеру, наклонила гордую голову на изогнутой шее, фыркнула розовыми ноздрями и, чуть дотрагиваясь до ладони и щекоча ее своим теплым дыханием, сняла морковку с ладони и вкусно ею захрустела. И хотя казалось, что после такого счастья лучше уже ничего быть не может, началось второе отделение, И снова гремела музыка, и снова в воздухе взлетали и кувыркались люди, только на этот раз они не перелетали с ног одного на ноги другого, а подскакивали на длинном и тугом куске материи и пока летели над ним, подброшенные его упругостью, перебирали в воздухе ногами, — так летаешь во сне!
А еще был клоун в коротком пиджаке и длинных башмаках, которыми он за все цеплялся. И он плакал такими длинными струями, что те, кто сидел перед нами, даже завизжали, им показалось, что он обольет их своими слезами. И кувыркались ученые собаки, и выбежала совсем маленькая лошадка, и она делала все то же самое, что до нее делали большие лошади, а потом вдруг залаяла, и оказалось, что это не маленькая лошадка, а довольно большая собака, одетая в лошадиную маску, и с перьями на голове... А когда мы уже устали смеяться и хлопать, снова зашипели фонари над нашими головами и косые лучи голубого света осветили перекладины, которые висели на веревках под самым куполом. И на этих перекладинах появились точно такие люди, как те, что были нарисованы у нас на билетах и на стене цирка.
— Это — Гомэцы? — спросил я. И рядом снова засмеялись, а папа объяснил мне, что Гомэц — это не имя, а название, а что этих людей зовут как-то по-другому. Это тоже было красиво, но для меня они все равно остались Гомэцами. И перекладины на веревках — папа сказал, что они называются трапециями, — раскачивались, и один Гомэц повисал на трапеции вниз головой, держаясь за трапецию подколенками, а другой Гомэц летел ему в руки по воздуху, а ему навстречу летел третий Гомэц, которого ловил четвертый. И один раз я даже зажмурил глаза, потому что мне показалось, что тот Гомэц, который висит вниз головой, не поймает того, который, кувыркаясь, летит из одного конца цирка в другой. Но он поймал, а папа сказал радостно:
— Ну, знаешь ли... Трюк рекордный — тройное сальто!
И мы снова захлопали так, что в ладонях еще долго гудела, звенела кровь... Но тут снова вышел человек в черном, строго посмотрел прямо на меня, потом поднял глаза вверх и закричал сдавленным голосом:
—Преееедстаааавлеееениееее окончеееенооооо!
Когда мы возвращались домой, папа спросил меня, что мне больше всего понравилось, и я не смог ему ответить, потому что мне понравилось все, да так, словами, и не скажешь! Но мне пришлось еще раз отвечать на тот же самый вопрос. В этот воскресный день у нас к обеду была гостья, Анна Ивановна, про которую мама говорила, что она очень образованная и очень воспитанная дама и что к ее мнению стоит прислушиваться. Анна Ивановна спросила у меня:
— Какие у нас успехи, мой юный друг?
И мне все это сразу очень не понравилось. «У нас» вместо «у тебя» говорят только доктора, как будто, если доктор спросит: «Давно ли у нас болит живот?» — мне станет легче, а «юным другом» меня вообще-не называл никто. Но я знал, что Анне Ивановне нужно отвечать голосом послушного и воспитанного мальчика, и я так и поступил, сказав, что успехи у меня хорошие. Но она не оставила меня в покое, а поинтересовалась, как я провел сегодняшний день. И я ответил, что очень хорошо, потому что мы с папой были в цирке.
— В цирке? Ну, не знаю, не знаю, — протянула Анна Ивановна, — я никогда не любила цирк. И не хожу в цирк.
— А я люблю! — сказал я упрямым голосом. — И хожу!
— Когда же ты успел полюбить, когда был сегодня в цирке первый раз? — спросила мама?
— Все равно люблю! — сказал я.
— Поведите мальчика на «Синюю птицу». В «Синей птице» столько поэзии, — сказала Анна Ивановна. — Это не цирк.
Мне была давно обещана «Синяя птица», я много слышал про «Синюю птицу», я не имел ничего против того, чтобы пойти на «Синюю птицу», но тут я обиделся.
— А я не люблю «Синюю птицу»! — объявил я.
— Что ты говоришь? — ужаснулась мама. — Ты же не был на «Синей птице»! Как ты можешь говорить, что ты ее не любишь?
— А она не была в цирке, а говорит, что не любит.
— Сейчас же извинись перед Анной Ивановной... И запомни — нельзя про человека, особенно взрослого, говорить: «она». Надо говорить:«Анна Ивановна»...
Но «она» была умной женщиной.
— Не сердитесь на моего юного друга, вкусы детей быстро меняются. Он еще разлюбит цирк. — Потом она повернулась ко мне и спросила: — Ну что тебе там так понравилось в этом цирке?
О, я бы мог много рассказать об этом! Звуки оркестра, мягкий стук конских копыт, хлопанье бича, непонятные и прекрасные слова — «Труцци», «Гомэц», «Тырса», «Алле», «Антракт» — звучали у меня в ушах, трапеции качались перед глазами, летали сверкающие булавы, и белая лошадь хрустела морковкой, взятой у меня с ладони. И чтобы выразить все это, я сказал:
— В цирке хорошо пахнет!
Анна Ивановна поджала губы и отодвинула тарелку. А папа, который все время молчал, вдруг сказал:
— Правильно, сын. В цирке хорошо пахнет!
Прошло много лет, и я сам стал папой и сам повел свою дочку в цирк. Мы возвращались по заснеженному бульвару, и я спросил дочку:
— Ну, что тебе понравилось в цирке?
Она долго молчала, и я вспомнил, как, возвращаясь из цирка первый раз в жизни, сам не смог ответить на этот вопрос. И я решил, что не буду тормошить ее. Конечно, понравилось, как могло не понравиться, мне тоже понравилось, а что понравилось и почему, когда-нибудь расскажет сама. Но когда мы подходили к дому, она вдруг сказала:
— Ох, папа, как там хорошо пахнет!
И я обрадовался, потому что в цирке пахнет зверями, лошадьми, опилками, дымом фейерверка, в цирке пахнет пронзительной радостью, которую можно испытать только в цирке и только в детстве.
СЕРГЕЙ ЛЬВОВ (Из книги рассказов о детстве)
Журнал Советский цирк. Февраль 1967 г.
оставить комментарий