Разговор с людьми
Рецензия с тремя отступлениями
Петр Лукич Муравский — это не просто имя, отчество и фамилия одного из старейших мастеров нашей эстрады, заслуженного артиста республики, талантливого автора и исполнителя эстрадных фельетонов. Петр Лукич Муравский — это еще как бы и название весьма своеобразного и бесконечно привлекательного произведения искусства, о котором и пойдет речь в этой рецензии. В программе эстрадного концерта, показанного в «Эрмитаже», значится: «Давайте договоримся». Автор П. Муравский. Исп. П. Муравский. Но перед зрителями выступил и зрителей покорил не «автор» и не «исп.», а очень немолодой и очень интеллигентный человек, который вышел на сцену с гитарой в руках, улыбнулся слегка и сказал нам:
— Добрый вечер, дорогие товарищи!
Кто только не говорил нам этих слов с эстрадных подмостков! Слова эти, однако, могут ничего не означать и могут значить очень многое. Как верно (хотя и не мною) замечено, у эстрадного артиста должно быть право так обратиться в зрительный зал. Скажем прямо, такое право имеет далеко не всякий, кто в состоянии произнести эти четыре слова. Формула знакомства имеет смысл только в том случае, если артисту действительно есть с чем познакомить нас, зрителей, если, иными словами говоря, он — личность интересная, если ему есть что сказать нам...
Петр Муравский. Фото Ю. Зенковича
ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
Концерт, в котором выступал Петр Лукич Муравский, вел весьма известный конферансье Роман Романов. Он, естественно, тоже начал с той же фразы: «Добрый вечер, дорогие товарищи!» (а может быть — дорогие друзья», это не существенно). И улыбнулся своей заученно обаятельной улыбкой. И приступил к делу. Дело его состояло в том, чтобы установить контакт со зрительным залом. Это ему удалось довольно быстро. Я не запомнил текста его конферанса, достаточно заурядного, подтекст же был, примерно, такой: «Вы обратили внимание на мою улыбку! Не правда ли, мне нельзя отказать в обаянии! Я и сам знаю, что я очень, очень мил. (Улыбка). Давайте сразу условимся — я опытный конферансье, вы бывалые зрители, нам нетрудно найти общий язык. Я не буду даже притворяться, что мне есть что сказать вам. (Улыбка). Ведь вы-то знаете, что я здесь нахожусь только для того, чтобы заполнять паузы между номерами. (Улыбка). Вот я и заполняю...) Зрители благодарны конферансье за откровенность, за то, что он старается быть не слишком назойливым, они даже готовы простить ему некоторую манерность и слащавость. Но они уже ничего не ждут от него. Он может сыграть на скрипке, может спеть, мило пошутив при этом над свонм голосом и своими музыкальными данными; это может получиться у него весьма недурственно для непрофессионала. Но это дела не меняет. Он нас не заинтересовал как личность, как художник; нет, не заинтересовал.
Петр Лукич Муравский заинтересовывает нас сразу, хотя ничего особенного, казалось бы, поначалу не произносит.
— Я очень рад, что мне снова представлена возможность приветствовать вас. Я много лет выхожу на сцену, много раз я говорил эти слова приветствия, но сегодня я как-то особенно волнуюсь...
И хотя мы твердо знаем, не можем не знать, что артист и вчера говорил, что он как-то особенно волнуется, и завтра будет говорить, что он как-то особенно волнуется, — мы верим почему-то, что именно сегодня он действительно как-то особенно волнуется. Почему же мы верим, однако? Да просто потому, что артист и в самом деле волнуется, а не притворяется взволнованным. Бывают же чудеса: пятьдесят с лишком лет выступает человек на эстраде, и каждая встреча со зрителем — я в этом уверен — для него так же волнительна, как если бы он выступал в первый раз. Безобманное это волнение сразу же устанавливает в зрительном зале какую-то особую атмосферу; зрители как бы авансируют артиста доверием, предчувствуя, что этому человеку, прожившему большую жизнь, есть чем с ними поделиться. Предчувствие нас не обманывает. Быстро выясняется, что человек на эстраде не о пустяках собирается с нами говорить, а о вещах серьезных: о пережитых трудных годах, о лицемерии и ханжестве, об ответственности человека перед собой и перед обществом. Например:
— Вот, бывало, спрашивали меня знакомые, друзья, начальники: «Ну, как живешь, Лукич?» Я отвечал: «Живу хорошо». Или так себе. Ну это, правда, очень давно было. Потом вдруг наступило такое время, когда меня перестали спрашивать, а начальство само за меня отвечало: «живет хорошо», «жить ему стало лучше, жить стало веселее». И я, знаете, стал привыкать. Я вам признаюсь, я сам не понимал, как мне было хорошо, как мне было весело, но жил я очень тихо, без всяких сомнений... А если, бывало, засомневаюсь, я сам шел к начальству и спрашивал: «Как я живу?» — И если начальство говорило: «Хорошо живешь», — спокойно шел домой. А теперь настали новые времена. Теперь меня снова спрашивают: «Как поживаешь, Лукич?»— А я их, по старой привычке, посылаю к начальству. А начальство говорит: «Нет, он поживает, так пусть он за себя и отвечает...»
Так вот, оказывается, о каких острых проблемах можно заговорить с эстрады и по-эстрадному, если артисту не изменяет политический и художественный такт. Все мы в зрительном зале — и те, кто помнит годы, когда «вдруг наступило такое время», и те, кто лишь знает об этих годах от старших, — вовлечены артистом в круг воспоминаний и размышлений о том, что нас близко и непосредственно касается. Надо послушать, с какой знакомой директивной интонацией произносит Муравскии очень известную в 30-е годы формулу, вставляя от себя лишь одно словечко «ему»: «Жить ему стало лучше, жить стало веселее». И это словечко сразу беспощадно обнаруживает фальшь тех порядков, когда начальство желало отвечать за всех. А как лукаво артист признается, что он и сам не понимал, как ему было хорошо, как ему было весело...
Зрительный зал смеется, нам сейчас по-настоящему весело оттого, что «теперь настали новые времена». И если бы даже артист я не произнес этих слов, новые времена все равно почувствовались бы в том, как он говорит о старых временах, в том, как мы сегодня смеемся над тем, что когда-то было нам вовсе не смешно. Мы еще смеемся, а человек на эстраде уже перестал улыбаться. Он обращается к нам на полном серьезе:
— Отвечать за себя — это дело серьезное, вы сами это понимаете. Отвечать за себя, значит, надо волноваться за дело, тебе порученное.
Органично и естественно, мягко, без поучительства («вы сами это понимаете») подводит артист нас — и себя — к этому важному выводу. Кстати, тут кроется и ответ на вопрос, почему мы поверили в то, что артист «сегодня как-то особенно волнуется», — да потому как раз, что у настоящего художника непременно развито чувство ответственности, а «отвечать за себя, значит, надо волноваться за дело, тебе порученное». Секрет исполнения Муравского состоит, кажется, именно в том, что он ничего не исполняет. Про него не скажешь: «Он читает фельетон». Не скажешь и так: «Он рассказывает». Искусство Муравского — это не искусство чтения и не искусство рассказа, а искусство разговора. То, что делает на эстраде Петр Лукич Муравскии, это и есть «разговорный жанр» в чистом виде. Этот весьма неуклюжий и, казалось бы, весьма условный термин обретает в данном случае абсолютно точный и даже буквальный смысл. Впрочем, искусство эстрады, думается мне, как раз и заключается в искусстве разговаривать со зрительным залом. В этом смысле артист эстрады, если он настоящий эстрадник, непременно должен быть, в каком бы жанре он ни выступал, мастером «разговорного жанра». Даже если это певец.
ОТСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ
Петр Лукич Муравский выступал в самом конце первого отделения. Перед ним выступали сперва певец Иосиф Кобзон, а затем певица Майя Кристалинская. Я не стану здесь сравнивать их вокальное мастерство, Да это и не по моей специальности. Но я так же глубоко убежден в том, что Иосиф Кобзон совсем не эстрадный артист, как и в том, что Майя Кристалинская рождена для эстрады. У Кобзона хороший голос, рослая фигура, довольно правильные черты лица, его пение может нравиться публике, ему могут аплодировать, не то, что он делает на эстраде, — это не эстрада. Его движения скованны, мимика не выразительна, поет он, так сказать, без отрыва от микрофона и без попытки найти для каждой песни свое решение. Между ним и зрительным залом так и не устанавливается того особого душевного контакта, который составляет всю прелесть эстрады и ради которого люди и ходят на эстрадное представление. Кристалинская, кажется, не всем одинаково нравится, к ее исполнению можно предъявить те или иные претензии, но когда она поет, ее глаза живут, в них светится то радость, то лукавство, то грусть, то озорство; в ее манере есть экспрессия, выразительность, есть человеческое обаяние; все в ней разговаривает со зрительным залом. Да, это эстрада, настоящая эстрада.
Искусством разговаривать со зрительным залом Петр Лукич Муравскии владеет в совершенстве. Он умеет разговаривать с публикой уважительно, но и без подобострастия, с достоинством, но и без высокомерия. И хотя он просит у публики прощения «за то, что я так бесцеремонно упростил наши с вами взаимоотношения», в его манере нет и тени бесцеремонности. Однако нет и церемонности. Между артистом и публикой действительно устанавливаются какие-то очень простые, сердечные взаимоотношения, — хотя без всякого панибратства, без амикошонства, без снисходительного похлопывания публики по плечу и без заигрывания с ней. Когда с нами разговаривает Муравскии, нам и в голову не приходит, что он читает фельетон, что у этого фельетона есть автор. Дело даже не в том, сам ли артист написал фельетон или кто-то другой написал для него, дело в том, что мы не знаем и знать не хотим никакого автора, никто не должен стоять между артистом и публикой, когда человек с эстрады разговаривает с людьми в зрительном зале.
Ведь вы бы несказанно удивились, если бы к вам в гости пришел добрый знакомый, спросил бы, к примеру, как вы поживаете, и вдруг бы выяснилось, что у этих слов есть... автор, что ваш добрый знакомый нисколько не интересуется тем, как вы поживаете, а исполняет кем-то написанный для него — или им самим для себя написанный — текст. Нет, я вовсе не отрицаю, что для «разговорного жанра» требуется добротная литературная основа, но я уверен, что эстрадный автор должен «умереть» в эстрадном актере, раствориться в нем без остатка. Возможно, в этом-то и состоит специфика эстрадной литературы. Время от времени раздаются призывы поднять эстрадный репертуар до уровня «большой литературы». Не вернее ли поднять ее до уровня «большой эстрады»?
Чем безыскусственнее кажется искусство Муравского разговаривать со зрительным залом, тем большего мастерства оно требует от артиста и автора. За кажущейся необязательностью текста и непринужденностью исполнения кроется точный расчет. За совершенно произвольным, казалось бы, переходом от одной темы разговора к другой кроется своя внутренняя логика. Монолог артиста строится как своеобразный диалог, в котором ответные реплики зрительного зала как бы подразумеваются. Они обозначаются то маленькой паузой, то риторическим вопросом, обращенным к самому себе, то реакцией на реакцию зала («Вот вы смеетесь...»). Разговор идет о том о сем, артист переходит от одной темы к другой, но номер не распадается на отдельные репризы. Что же придает номеру такую удивительную цельность, такое художественное единство? Конечно, личность художника...
ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
В самом начале концерта Государственный эстрадный оркестр РСФСР исполнил под управлением В. Старостина «Праздничную увертюру» Людвиковского, а затем оркестровую пьесу Мурадели «Не грусти», все было как полагается — музыканты играли, дирижер дирижировал, слушатели слушали, — только не было от этого радости ни оркестру, ни публике. Оркестранты чинно восседали на своих местах, поглядывая на дирижера, вступали в положенных местах, но чувствовалось, что им скучно все это проделывать, и скука эта передавалась в зрительный зал. Это было всем, чем угодно, но это не было эстрадой. Но вот, в конце второго отделения перед этим же оркестром появился его руководитель — Леонид Утесов, Оркестрантов словно подменили! Откуда-то появился в их глазах веселый блеск, они вдруг стали подвижны, оживлены, артистичны. Все они как бы слились вместе с дирижером в одного художника, которому можно было бы дать фамилию Оркестр Леонида-Утесова. Секрет неувядаемого искусства Утесова заключается, надо полагать в том, что он всегда остается самим собой, личностью, веселым и общительным человеком для людей, музыкальным, как сама музыка, художником, бесконечно влюбленным в эстраду, в песню, в свой оркестр, в свою Одессу. Вот уж кто умеет разговаривать с публикой! Рассказывает ли он, поет ли он, дирижирует ли он — он всегда ведет непрерывный и оживленный диалог со зрительным залом...
Мягкий и деликатный Муравский совсем не похож на шумного и веселого Утесова. На кого же он похож? На самого себя, как и всякий настоящий художник. Муравский выступает в жанре эстрадного фельетона, в котором когда-то покорял нас Смирнов-Сокольский. Но фельетон Муравского отличается от фельетона Смирнова-Сокольского, как личность одного артиста отличается от личности другого артиста. Смирнов-Сокольский был патетичен, гневен, саркастичен. Муравский — лиричен, лукав, ироничен. У того был широкий, размашистый жест, у этого жест скупой, чуть угловатый, застенчивый. Тот был оратором эстрады, этот — не оратор, нет, скорее собеседник... Муравский заканчивает свой номер раньше, чем мы успеваем сообразить, что номер уже начался. Сколько же времени он провел на эстраде? Пятнадцать минут? Двадцать? Полчаса? Трудно сказать, перестаешь замечать время, можно слушать, кажется, без конца.
Художественное творчество — всегда образное творчество. Какой же образ создает на эстраде Петр Лукич Муравский? Образ Петра Лукича Муравского, нашего старшего товарища, очень хорошего, душевного и деликатного человека, который немало видел и пережил на своем веку и которому есть что рассказать нам о времени и о себе.
Е. ХОЛОДОВ
Журнал Советский цирк. Август 1964 г.
оставить комментарий