Лидия Русланова: «Жизнь моя, песня» - В МИРЕ ЦИРКА И ЭСТРАДЫ
В МИРЕ ЦИРКА И ЭСТРАДЫ    
 







                  администрация сайта
                       +7(964) 645-70-54

                       info@ruscircus.ru

Лидия Русланова: «Жизнь моя, песня»

Сейчас многих волнует будущее русской песни. Чувствуется, что переживает она какой-то переломный момент. По-другому звучат крупные народные хоры.

Не так, как лет двадцать пять назад, поют солисты. Одним больше нравится, как сейчас, другие считают, что раньше было лучше. Но изменения — они заметны всем. А еще заметнее изменения не на эстраде, а в жизни. Даже в деревне, которая испокон веков за песню держалась, как за свою бессмертную душу. Теперь только старые, до­живающие век старухи споют вам старинные песни во всей их давней красоте. Да и что это за пенье — дрожащими, потерявшими силу и блеск голосами! Только специалисту интересно послушать рисунок мелодии, вариант слов. Да и то, если не слишком подводит бабушек память.

А молодежь, говорят, от старых песен вообще отверну­лась, поет бог знает что. Или даже еще хуже — вообще не поет. Не ходят девушки по селу за гармонистом, а вместо этого ставят пластинку на проигрыватель. Или садятся к телевизору... Такие панические ходят о деревне разговоры. Паничес­кие, конечно, лишь отчасти. Всех радует, что деревня стано­вится культурнее, все с гордостью подсчитывают, сколько в каком селе куплено телевизоров и машин. Но и тревожат­ся: а как же традиции? А песня-то, песня как же? Тут по-настоящему должны разбираться теоретики. А я не теоретик и никогда, ни при каком повороте жизни не могла бы, думаю, им быть. Склад не тот. Но песня — это для меня все. Не профессия, не род занятий, а судьба, вся жизнь. Сколько помню себя, столько помню и песню. И первое воспоминание — как о чем-то необыкновенно тревожном и радостном вместе.

Зыбка. В зыбке ребенок — младший мой брат. Он пищит, не хочет лежать один. А матери некогда. Мать —сноха в мужней семье. С маленьким она не ходит в поле. Зато весь дом, все хозяйство — на ней. Двигаясь по избе, мать толкает, подкачивает зыбку, а сама поет. Двумя годами раньше я сама в этой зыбке лежала, и такой же песней мать меня убаюкивала. А теперь сижу, забившись где-нибудь в уголок — то ли на печке, то ли на полатях — и слушаю материнское пение. У матери тяжело на душе. Мотив, на который она нижет бессвязные слова, заунывный, грустный. Мне и плакать хочется, и слушать бесконечно. И когда замолкает уснувший брат, прошу: спой еще!

Совсем ребенком, не слыша еще ни одной настоящей песни, я уже знала, какое сильное вызывает она волнение, как действует на душу. Настоящая песня, которую я впервые услышала, был плач. Отца моего в солдаты увозили. Бабушка цеплялась за телегу и голосила. Потом я часто забиралась к ней под бок и просила:   повопи,   баба,  по  тятьке!   И она   вопила — «Накого ж ты нас, сокол ясный, покинул?..»

Бабушка не зря убивалась. Началась русско-японская война, отец на ней так и пропал. Больше мы его не видели. Мать начала работать в Саратове, на кирпичном заводе, а меня взяла к себе другая бабушка. В той деревне пели много, особенно девки на посиделках. Там я впервые узна­ла, что песни не обязательно должны быть про горе и про разлуку — таких наслушалась веселых, озорных, отчаянных!

В нашей семье пели многие — женщины, конечно. Муж­чины считали ниже своего достоинства. Один только был дядя рябой, брат отца. Звали его Яша. Из-за песен он был деревенской знаменитостью. Пел Яша на свадьбах, на поси­делках. Приглашали его почтительно, как крупную персону. Песен он в голове держал миллион, но чаще импровизиро­вал. Это больше всего ценилось. Под его пенье все вокруг и плакали и плясали. Когда он пел, я подходила поближе и старалась заглянуть в рот. «У тебя там дудочка?» — спрашивала я. Все смеялись, Яша громче всех. «Не дудочка, — объяснял он, — а душа». «А что такое душа — большая дудка?»

Совсем я была тогда маленькая. Но песни Яшины помню до сих пор. Очень часто, работая, старалась себе предста­вить: а как бы вот это пел Яша? Как бы эту фразу произ­носил? Таких людей называют самородками. Яша был са­мородок очень высокой пробы. Не помню, когда я сама научилась петь. Много лет спу­стя — десять, не меньше — услышала я слово «артисты», узна­ла, кто они и что делают. Но представления начала давать лет шести. Мать лежала тяжело больная (болезнь эта и свела ее в могилу), а я расхаживала, как по сцене, на русской печке и пела все подряд, что знала, — и деревенское и городское. Городские песни совсем без труда запоминала. В деревне пе­ли сложно, с подголосками, с «подполозами», а эти раз услы­хала — и уж пою. Все удивлялись: вот, бесенок, какая па­мятливая!

Память — памятью, она у многих в детстве работает за пятерых, но я и теперь поражаюсь другому. Песни учили меня, растили, воспитывали, раскрывали глаза на мир. Ес­ли б не песни — что б я знала, что бы могла понимать? Все приставала к старшим, просила взять меня в поле. Опять надо мной смеялись — ты же вчера в поле была или не заметила? А я его просто не узнала. Я по песням ожи­дала увидеть что-то невероятной красоты. Что ж, обманула меня песня? Я всматривалась, вслушивалась, повторяла про себя песенные слова — и словно бы прозревала. Вот оно поле — точь-в-точь такое, как представлялось!

Песни не только сами по себе были прекрасны, они и кругом учили видеть красоту. Лес, небо, вода, зима, лето — я их знала с рождения, но по-настоящему увидала через песни. И бабушка, слепая бабушка, у которой мы с братом жили, когда умерла мать, эта бабушка много и замечатель­но пела. И каждое утро я не могла дождаться, когда по­завтракаем, когда бабушка примется мыть чашки и петь. Что ни вспомню про детство — все, больше ли, меньше ли, связано с песней. Мы с ней приросли друг к другу, едва я начала что-то соображать. Мне все в ней было понятно, близко, все в ней было мое — как и в жизни старших, в их трудах и заботах, частых огорчениях и редких радостях.

А могут ли такие вот отношения сложиться со старой песней у человека, который родился в наши дни? В деревне или в городе растет он — все обстоятельства у него другие, и настроение другое, и другое будущее. Даже сравнивать нас дико! Конечно, прекрасная русская песня, да еще в отличном исполнении не может не взволновать человека, если у него хоть мало-мальски чувствительная душа. Он, будь хоть архисовременных взглядов, и заслушается, и задумается, и сам, может быть, захочет подтянуть. Но это — иное волне­ние, и тут мы с ним друг друга не поймем. Он, современ­ный человек, слушает песню, а я ею жила.

И потом — современный человек, любя песню, уважая ее, все же отмечает: эта вот песня для него чересчур длинна, эта — грубовата, та — заунывна. Происходит очень жесткий отбор. Переберешь по названиям — и поразишься: сколько песен, оказывается, отзвучало навсегда: Для песни ведь не жизнь, если кто-нибудь раз в десять лет о ней вспомнит и пропоет — как в музей на полочку поставит... А мне их и жалко, и не жалко. Сложное такое чувство. Люблю, жизнь всю им отдала — потому и жалко. Но все, я считаю, правильно. Что поется, то и должны люди петь. Силой никого не заставишь.

Чего бояться? Страшно было бы, если б старые песни уходили — и возникала пустота. Но нет ведь этого. Русская песня живет   и здравствует, и даже на самочувствие не жалуется. Новая, сегодняшняя, современная! Такая, как подсказывает нынешняя народная жизнь. Отличий от старой у нее, конечно, много. Мы, например, теперь знаем, кто сочинил какую песню, и люди эти чаще всего — профессиональные композиторы. Но ведь и любую, исконно народную, кто-то когда-то сочинил, только имени своего не оставил. И своеобразный профессионализм у тех людей тоже был, хоть образования они не имели никакого. Тот же мой дядя Яша — живи он в наши дни, я думаю, посиделками бы не ограничился...

Не только о песне — о деревенской жизни много сейчас думают: какой она была, какой стала. В том, что было, видят и красоту, и поэтичность, и жалеют, что многое ухо­дит. Я помню, как было в деревне, хотя бы и в нашем доме. Вечерами вся семья собиралась у огня, у всех работа, без дела никто не сидел. Тут и пели, и сказки рассказывали, и были старые вспоминали. Дети все перенимали. Ах, хоро­ша картинка, если только не вспоминать, сколько за всем этим было и нужды, и горя, и изнеможения! И сейчас кое-кто, забавы ради, устраивает застолье при свечах. Но живем-то мы при электрическом свете, и не сомневаемся, что так-то лучше!

Кто видел, тот не забудет и другого: как работали дере­венские рукодельницы, какие вышивали узоры, какие плели кружева! Это тоже теперь почти всюду отошло. Ни охоты, ни интереса, ни времени у женщин не осталось для этих искусств. Ритм жизни в деревне изменился. Чем оплакивать то, что отходит, — лучше смотреть, что приходит взамен.

Думается, что сегодняшняя наша песня могла бы быть многообразнее, богаче красками. Старая русская песня тут показывает блистательный пример. От монашеской стро­гости до самого рискованного озорства, от дурачества до вершин пафоса! Такое несметное богатство, а из него выби­рают одну-единственную нотку и тянут, тянут ее... Сравниваю я себя с нынешними певицами... Пусть не обижаются они, но многое, что мы понимали нутром, серд­цем, каким-то шестым чувством, им так понять не дано. Мы за наше чувство дорого платили, но зато учиться ему нам было не нужно. Зато сегодня можно достичь другого, нам недоступного.

Лет семи попала я в Саратове в сиротский приют. Окон­чила три класса — программу церковно-приходской школы. Это было мое общее образование. Регент, который вел в приюте уроки пения, взял меня в церковный хор. Это было образование музыкальное. Им я куда больше доро­жила. Вызвалась в приюте заправлять керосином лампы. Дело было кропотливое и не чересчур веселое. Зато в те часы, когда все учились, я могла сколько хотела петь в пустых нижних комнатах.

В церковном хоре я быстро стала солисткой. Со всего города начали ездить к нам купцы — «послушать, как сиро­та поет». Богомольные старушки совали мне лакомства, даже зеньги — я не брала, нам это запрещалось. Пение выручало меня по-другому. На рукоделии, с которым ниче­го у меня не получалось, подружки выполняли мой урок, а я за это пела им или «врала», что в голову приходило — рассказывала тут же сочиненные диковинные истории: как я слзела на нашем крылечке, а ко мне подошла старушка с козочкой и та козочка превратилась в красивую барыш­ню в черных чулочках... По ходу этих историй кто-нибудь из персонажей обязательно должен был петь. И после приюта, когда меня отдали ученицей на мебель­ную фабрику, за песни мне все помогали. Лет в семнадцатъ я была уже опытной певицей, ничего не боялась — ни сцены. ни публики.

У меня находили хорошие вокальные данные, обяза­тельно велели учиться. После революции поступила в консерваторию. Земно кланяюсь профессору Медведеву, который учил меня, отдавая мне все свободные минуты. Но долго я в консерватории не пробыла. Поняла, что академи­ческой певицей мне не быть. Моя вся сила была в непо­средственности, в естественном чувстве, в единстве с тем миром, где родилась песня. Я это в себе берегла. Когда пела, старалась прямо в зал перенести то, чем сама полна была с детства — наше, деревенское. Такой я и нужна была. В городах очень многие так или иначе связаны были с де-резяей, и я пела им — прямо в раскрытую душу. Теперь же песня доверена другим рукам. У певиц — обра­зование, высокая музыкальная культура. Вот с этих пози­ций они должны осваивать песню. Не так уж плохо...

Нет, за будущее русской песни я спокойна. Не вижу, что­бы грозили ей какие-нибудь опасности. Пока жив русский народ — вечно жива будет и русская песня.


Журнал Советский цирк. Июль 1968 г.

оставить комментарий

 

НОВОЕ НА ФОРУМЕ


 


© Ruscircus.ru, 2004-2013. При перепечатки текстов и фотографий, либо цитировании материалов гиперссылка на сайт www.ruscircus.ru обязательна.      Яндекс цитирования