В МИРЕ ЦИРКА И ЭСТРАДЫ    
 







                  администрация сайта
                       +7(964) 645-70-54

                       info@ruscircus.ru

Цирк

Мальчиком и многие годы потом, уже взрос­лым человеком, из всех зрелищ я более всего любил цирк.

Да и не только в ка­честве зрелища воспринимал я цирк — нет, отношение было сложнее, еще и мысли о славе переплетались у ме­ня с цирком: я представлял себе, что буду знаменитым цирковым актером, именно прыгуном! Также и пробудив­шаяся чувственность находила свои тайные воплощения в образах цирка... Кому бы ни принадлежали ноги в три­ко, кто бы ни был обсыпан по бархату золотыми блест­ками, на чьем лице ни играла бы застывшая малиновая улыбка — все это говорило о том, что в мире есть какая-то великая тайна, которую я скоро постигну, ради кото­рой живу.

Желтая арена цирка, скажу, была дном моей жизни! Стоит вспомнить, как горды мы в юности. Эта гордость основана на сознании своей красоты и силы — если вы даже и не красивы и не сильны! Да, да, красоты и силы, так как молодость по существу красива и сильна. Может быть, потому именно, что предчувствуешь все же, что кто-то  прильнет   к тебе — только   к тебе,   от­дастся тебе,  полюбит тебя!

Пожалуй, гордость — одно из главных переживаний юности... Я помню себя очень гордым — в серой шинели гимназиста, у которой черный каракулевый во­ротник, с лицом, которое пышет, с бровя­ми, мягкость которых я сам ощущаю, — поистине   соболиные   брови   мальчика!

И вот я сижу в цирке в субботний ве­чер. Билет куплен за деньги, сбереженные в течение недели от пятачков на завтрак. О, это никак не умаляет гордости! Боже мой, я силен и красив — я юн! И то, что у меня нет денег, разве они есть у полу­богов?

Мы с удовольствием слушаем рев зверей, доносящийся к нам во время представления из конюшен. Нет пары, ко­торая не переглянулась бы, слушая этот рев. Он раздается вдруг — не то зевок, не то некое титаническое «а, здрав­ствуйте!» Можно сказать, цирк наполнен каким-то ветром, каким-то эхом, когда в третьем отделении выступают хищники.

Во втором антракте устанавливают клетку, которую при­носят по частям и со звоном скрепляют. Это загибающие­ся в сторону, обратную от зрителя, копья. Дети знают, что тут мера, еще более затрудняющая зве­рю возможность выпрыгнуть.

Второй антракт заполняет арену дви­жением, которое нам очень хочется охватить взглядом и которое как раз не поддается этому: тут и галунные курт­ки униформы, и длинные копья ограды, и деревянные креслица с напечатанными на них весьма наивными, если учесть предстоящее, цветами, и сам укроти­тель пока еще в сером халате. Вот раздается звонок — целая река звона бежит над нами — и когда мы входим, то арена уже готова... Она желта, более чем когда-либо, потому   что, знаем  мы, сейчас вбегут львы!

Клоуны

Цирк занял огромное место в моем сознании. Пожалуй, приглядываясь к своей жизни издали, я вижу, что жел­тая арена цирка была ее дном.

Вихрь клоуна — бело-малиново-золо­той вихрь с неподвижным камнем бе­лой маски среди этого вихря — в любой момент, стоит мне только подумать, взлетает в моей памяти. Тогда клоуны говорили как бы по-английски. Они бы­ли в белых чулках и блестящих туфлях. Они давали друг другу пощечины, зве­невшие на весь цирк, механизм которых трудно было и очень хотелось постиг­нуть.

Мечты

Я хорошо учился, был, как определяли взрослые, умным мальчиком, но в те детские — вернее, уже отроческие — годы никаких предвестий о том, что я буду писателем, я в себе не слышал. Мне хотелось стать циркачом, и именно прыгуном. Уметь делать сальто-мортале было пределом моих мечтаний. Я пытался научиться этому в гимнасти­ческом зале гимназии, где я учился, учеником которой я состоял. Однако ничего не получилось, поскольку отсутствовали соответствующие приспособления, которые, кроме того, и не требовались при школьном курсе гимнастики, куда не входила акробатика. Я не знал, что требуются приспособления, относя этот фантастический прыжок к каким-то таинственным возможностям, заключенным в не­которых людях. Я им завидовал, этим людям. Я их видел в цирке — мальчиков, девочек в белых башмаках, толпу детей, выбегавших из малиновых ворот кулис на арену и чуть не с хохотом проделывавших передо мной то, что я не мог бы проделать даже в самом необыкновенном сно­видении.

Я, между прочим, и теперь иногда сообщаю знакомым, что в детстве умел делать сальто-мортале. Мне верят, и я, вообще не любящий врать, рассказываю даже подробности.

Может быть, эта мечта уметь делать сальто-мортале и была во мне первым движением именно художника, пер­вым проявлением того, что мое внимание направлено в сторону вымысла, в сторону создания нового, необычного, в сторону яркости, красоты.

Прыжок

Я был мальчиком в дни русско-японской войны. Мы жили в Одессе, то есть в городе с тем портом, в который при­ходили пароходы с Дальнего Востока, привозившие раненых.

Я еще застал зрелища яр­марочного    характера.   Так,   я видел, как кидали мяч в картонную на шарнирах фигуру японского солдата, и, если попадали в нужную точку, что-то происходило с этим солдатом — в точности не помню, но что-то незадачливое: не то он падал, не то падал вверх тормашками, не то поднимал, как бы сдаваясь в плен, руки... не помню! Словом, с солдатом происходило нечто незадачливое, вы­зывавшее хохот. Видел я также, как лазили на столб за спрятан­ными на самой верхушке этой до­вольно-таки высокой мачты подар­ками; кажется, там на площадоч­ке, которой так трудно было до­стигнуть, обычно лежали часы. С мачтой был связан также и один из потрясавших воображе­ние тогдашней публики номер — человек прыгал с мачты вниз, в воду, и оставался целым. Эта мачта, этот шест был высотой этажей в десять. Внизу, куда нацеливался прыжок, устраивалось углубление; в нем была вода... Но­мер был безусловно опасный — хотя бы потому, что тех­ника прыжков в воду в те времена была еще развита не­достаточно. Впрочем, какие там прыжки в воду! Акробат прыгал небольше как в мелкий кювет. О, он прощался с женой, этот смельчак! Да, да, именно так: прощание с женой! В центре огромной толпы, окружавшей место действия, стояли две фигурки — одна в цирковом плаще, другая в порыжелых одеждах мадонны и, обняв друг дру­га, склоняли на мгновение головы одна на плечо другой... Кажется, играл небольшой военный оркестр. Верно, верно, я чуть не забыл этого — он прощался с женой! Помню ко­лоссальность толпы, ее гудение; она раздражалась, была раздражена ожиданием, да и опасалась, не отменят ли прыжка, не заставят ли улететь уже появившуюся в сером, (перед майским) полном майского дождя небе смерть. Там же трепетал розовый вымпел зрелища... Он отвле­кал внимание толпы, несколько раз­влекал толпу вымпел, бежавший в этом же сером небе; вымпел, укреп­ленный на мачте.. Прощается! — неслось по тол­пе. — С женой прощается!

Задние не видели этого, но теперь уж было ясно, что не обманут — прыжок состоится, смерть состоится, смерть не улетит восвояси. Вот она, вот! С косой! Верно, верно, блеснула коса!

Блеснула, правда, не коса, а мол­ния, тем не менее акробат готов уме­реть.

Елка

Я не помню, чтобы у нас устраи­вали елку. Всегда наши радости по поводу елки были связаны не с елкой устроенной в доме, а с елкой у знако­мых. Там, в чужом доме, бывал бал, дети, конфеты, торты. Впрочем, я, ка­жется, деру сейчас из стихов и рас­сказов... Во всяком случае, мы и дома получали подарки — книги, ши­рокие   дорогие   книги.

Конечно,   запах  хвои — это навеки, и мягкие иголки ее тоже. Хвоя имела право засорять паркет, она накоплялась во все большем и большем количестве в углу, под елкой, пересыпалась в другие комнаты, смешивалась со стеклом украшений, кото­рые в конце-концов тоже валились на пол, похожие на длин­ные слезы, — и кончалось это все тем, что елку уносили из дому, взвалив на плечи   как тушу.

После Катаева, Пастернака мало что можно добавить к описаниям елки, рождества.

Господин Орлов пошел с дочкой на елку в гости, и там, когда дети танцевали, елка опрокинулась, в результате чего дочка Орлова сгорела. В тот день, когда ее похоро­нили, он пошел в цирк. Мы, дети, ужасались, когда нам рассказывали об этом, но взрослые оправдывали Орло­ва,  — он, говорили они, очень горевал и именно поэтому пошел в цирк. Одно из самых сильных переживаний — это как раз Орлов в цирке после похорон дочки. Мне и теперь кажется, что я вижу его несколько раскоряченную фигуру в первом ряду кресел над желтой ареной, усы под носом и кружки пенсне.

Пристав Радченко

Мне было одиннадцать лет, и я сидел в цирке на чем­пионате французской борьбы. Так как было лето и цирки уже не работали, то этот цирк был некоей комбинацией цирка и кино — то есть был еще и огромный висящий впереди меня экран. Кроме того, ряды стульев были рас­ставлены и на арене с расчетом, чтобы зрители могли смотреть на экран. Очевидно, борьба происходила на какой-то эстраде перед экраном — этого восстановить в памяти я не могу.

Дело   и   не  в   этом.  Дело   в    том, что я, чтобы лучше видеть, то и  дело   поднимался — вернее,    приподнимался, кому-то, вероятно, мешая. И в одно из таких приподниманий я, ма­ленький   гимназист,   болезненный, способный, не глупый и в общем не тре­бовательный к миру индивидуум, был остановлен  сзади    тяжкими   руками кого-то.

— Если вы еще раз позволите себе подняться, — услышал я, — я вы­веду вас из цирка.

Меня потрясло ощущение колос­сального количества накопленного против меня гнева в этом человеке, которого я еще не видел. Я его увидел. Это был известный в Одессе пристав Радченко. Он был даже по-своему красив в своей серой шинели и черными усами, Тут воспоминание кончается. Я только помню ощушение обиды, которая была, очевидно, и у студентов-террористов, только в другом масштабе.

Девочка-акробатка

Цирк был значительнейшим яв­лением в моем детстве для меня, когда я был мальчиком. Да, могу сказать, что желтая арена цирка — это дно моей жизни.

От этого желтого круга шли кверху коричневые блестящие круги партера, потом вишневые круги лож, потом опять желтые —  трибун.

На здание цирка с его мерцающим куполом падал снег. Снег я видел перед самыми глазами, которые даже скаши­вались от этого, — снежинки в виде восьмиугольников, не­сколько мохнатых. Можно было поднять руку и увидеть на рукаве некий крошечный, косо задержавшийся при падении щит... Снег был прекрасен, прекрасен был цирк.

Акробатка-девочка вертела сальто, отчего ее короткие волосы разлетались во все стороны. Два молодых челове­ка, вероятно, братья, думал я, работали вместе с ней: подставляли под ее прыжки плечи, подбрасывали ее двумя соединенными ладонями.

Я влюбился в акробатку-девочку. Если бы не разлетались ее волосы, то, может быть, и не влюбился бы. Если бы не разлетались волосы и если бы белые замшевые башмаки так не вы­делялись то на песке, то в воздухе, в круге сальто... Никто не знал, что я влюблен в девочку-акробатку, тем не менее мне становилось стыдно, когда она выбегала на арену. Как она была одета? Не помню. Помню толь­ко белые замшевые ботинки, твердо, как на детях, надетые и застегнутые по боку белыми же круглыми пугови­цами, и помню только разлетающиеся  волосы. Я, возможно, и сам не знал, что я влюблен. Мне было только стыдно — причем, стыдно за нее, стыдно, что она именно такая — вызывающая во мне приятное, незнакомое прият­ное чувство.

Однажды шел снег, стоял цирк, и я направился в эту магическую сторону. Там было кафе, в здании цирка, где собирались артисты. Из кафе вышло трое молодых людей, в которых я узнал акробатов, работавших с девочкой. Один из них сплюнул — с некрасивым лицом и в кепке; невысоко­го роста, какой-то жалкий на вид, нездоровый, с широким ртом молодой человек. Он сплюнул, как плюют самоуверен­ные, но содержимые в загоне товарищами молодые люди, — длинным плевком со звуком — сквозь зубы. Почему же их три? — подумал я. Это, наверно, их товарищ, тех двух, которых мне было сейчас приятно видеть, поскольку они работали с нею. И вдруг я узнал в третьем — ее. Этот третий, неприятный, длинно и со звуком сплюнувший, был она... Однако я до сих пор влюблен в девочку-акро­батку.

Кукла

Я видел как-то в цирке номер, который тогда назывался «Мотофозо». Пожалуй, если сейчас напомнить Арнольду1 об этом номере, то он опишет его в точности... Мотофозо — это человек-кукла. Не какая-либо экстра­вагантная кукла — страшная или комическая — нет, это просто молодой человек во фраке и в цилиндре, просто юный франт с голубо-розовым, как у кукол, лицом и с синими нарисованными почти до щек рес­ницами. Ну и, конечно, как у кукол же, неподвижные, хотя и лучащиеся глаза. Его, этого франта, выносили на арену. Он был кукла. Это все видели. Настоль­ко кукла, что когда униформа вдруг за­быв, что это кукла, переставала ее под­держивать и отходила, она падала. Причем под общий панический возглас цирка падала назад, навзничь. Ее, со­крушенно покачав головой, опять под­нимали.

_____________________________

1 А. Г. Арнольд — известный цирковой режиссер, близко знавший писателя.

Проделывался   целый ряд   конфлик­тов, рассчитанных как раз на то, чтобы создавалось впечатление куклы, и номер заканчивался тем... Тем заканчивался... О, по  приказу детства  он  заканчивался  тем, что  куклу несли по кругу партера,  останавливаясь то   перед одним мальчиком, то  перед  другим, то перед  отшатнувшейся в застенчивости девочкой, — и мы могли чуть ли не целовать его в щеки, этого старшего мальчика в белом жилете; его ресницы не дрожали, не дрожали ноздри, но все же пре­лестная душа улыбки, маска смеха дружески общалась с нами, на миг как бы появляясь на застывшей маске.

Где ты, мой старший брат — сказка?

Вдруг под звуки галопа он срывал с головы цилиндр и высоко поднимал его над головой.

Борьба

Французская борьба перестала быть зрелищем в цирке. Борцы-профессиональны в том виде, какими мы видели их в детстве, — то есть в окружении цирка, на арене, в красных масках, в черных масках — эти бор­цы-циркачи исчезали. Борьба ушла в спорт, в тяжелую атлетику, и име­на борцов, слава, чемпионаты, меда­ли на лентах, бежавших через их огромные груди, — все это растаяло в прошлом...

Надо будет поговорить с каким-нибудь администратором цирка — проводится где-либо чемпионат?..

Наездница Мария Сербская

Цирк Ефимовых был прекрасный цирк. Мы хорошо изу­чали все его номера: сибирских стрелков, партерных акро­батов Сальтоне, трио воздушных гимнастов, клоунов Танти и клоунов Розетти... Выступали также две наездницы: мадмазель Клара и Мария Сербская. Мадмазель Клара была так называемая парфорсная наездни­ца — то есть, она проделывала свой номер, находясь на широком атлас­ном седле: стояла на нем, садилась на него, прыгая через длинные ленты, которые поперек ее пути держала униформа, она опять возвращалась на седло.

Тогда пренебрежительно говорили — униформа! Но никакого пренебрежения не испытывали по отношению к этим людям в золото-зеленых мундирах, стоявших в две шеренги у выхода на манеж. Наоборот, их очень любили и уважали. Ведь в основном униформу составляли те же артисты! Я помню, как приятно было узнать в ком-нибудь из этих молодцов молодого Танти и молодого Сальтонса...

Мария Сербская тоже была парфорсная наездница. Она появилась вдруг, без предварительного извещения в афи­шах, что будет показан новый номер... Она вдруг вынеслась на худой остроносой лошади, и мы еще не справились с впечатлением от первого описанного ею круга, как она уже упала. Упала на красный плюш циркового круга и по­катилась в ноги партеру кубарем среди рассыпающейся одежды и сладостно блеснув телом. Публика ахнула, но она тут же выпорхнула из своей смертной ямы и, выбежав на арену, сделала подряд несколько раз то, что на цирковом и балетном языке называется комплиментом... Она собира­лась опять взлететь на атласное свое седло, но в это время униформа ловила бегавшую по арене и не хотевшую даться в руки лошадь. Стало понятно, что номер не состоит­ся — вина была не в наезднице, а именно в лошади — и, рас­сыпав еще целую коробку ком­плиментов, Мария Сербская убежала за кулисы.

Пикассо

На Ланжероне был спуск к морю не только по доро­ге — можно было сбежать и обрывами.

Они густо поросли бурьяном, эти обрывы, были засыпаны отбросами, на них спали внезапно выскакивавшие на вас опасные собаки. Тем не менее они вели к морю, которое тут же, буквально за разбитым ящиком, строило свои гро­мыхающие кубы, параллелограммы, свои треки, палатки — в сверкающей бирюзе и иногда в та­ких длинных лучах, что некоторые, появляясь на сотую долю секунды, заставляли вас вскрикивать.

Впрочем, и тут плавали, подпры­гивая к берегу и тут же отпрыгивая от него, консервные банки, старые башмаки, листки из календаря... Можно было увидеть и седло, распустившее по воде все свои кожаные водоросли.

Однажды, сбежав, я увидел акробатов, которые, купаясь, также и тренировались. Несколько молодых людей делали великолепные сальто-мортале, взлетали друг другу на пле­чи — там круглились их икры, — перепрыгивали друг другу через головы. Каждый прыжок заканчивался тем, что две ступни опять оказывались на песке и сквозь пальцы про­тискивался золотой песок...

Одежда их — обыкновенные шта­ны и белые кучки рубашек — лежала тут же в песке. Потренировавшись, они убегали в море. Все это было окружено возгласами — теми стеклян­ными возгласами, которые можно услышать только на берегу моря в жаркий день.

Безусловно, это не были первоклассные акробаты боль­ших цирков. Те были бы окружены выдающимися по цвету и форме вещами — халатами, зонтами, на песке валялись бы пестрые бутылки... Нет, эти юноши и мальчики были, если не любители, то какая-то бедная труппа, сродни тем, которые в моем детстве выступали во дворах под шарман­ку — сродни тому шару, той синей спине и той стоящей на шаре девушке, которых написал Пикассо.

Мы ходили в цирк

Более тридцати лет теснейшая дружба связывала меня с Юрием Карловичем Олешей. Воспоминаний хватило бы на целую книгу. Но сейчас только о том, что отражает отношение Олеши к цирку.

Мы ходили с Олешей в цирк (и в Московский и в Одесский), много го­ворили о цирке.

Олеша  меня  часто  поддразнивал:

Филипп, вы что, взяли монопо­лию   на цирк? По-моему,   все   ваши
рассказы   написаны  только   о цирке. Вы открыли какую-то новую профессию — цирковой писатель.

Могу перечислить вам замеча­тельных русских прозаиков... — начал было я, но Олеша перебил меня:

Благодарю вас, но я уже вышел из  возраста,  когда  интересуются  популярными лекциями о великой рус­ской литературе.

Сказано это было строгим голо­сом, и еще более строго Олеша спро­сил:

Ответьте    на   простой    вопрос: что вас больше всего волнует в цир­ке — фабула для ваших рассказов или зрелище как таковое?

И   то и другое, — честно   при­знался я.

Ну,тогда   давайте    пойдем   в цирк, — примирительно сказал Олеша. И мы пошли в цирк...

Впервые я был с Олешей в цирке еще в 1928 году, в Москве, после раз­говора Олеши с Василием Регининым, заведовавшим редакцией журнала «30 дней».

Дайте   что-нибудь для   журна­ла, — попросил Регинин Олешу.

Вы же   знаете,   что я не пишу по    заказу, — раздраженно   возразил
Олеша.

Я не прошу рассказ, напишите очерк, — настаивал Регинин.

О чем? — вялым голосом спро­сил Олеша.

О чем   хотите. — Регинин сде­лал такой широкий жест, словно хо­тел сказать: «Дарю вам весь земной шар для вашего очерка».

Это   другое   дело, — оживился Олеша, — согласен,   И   вы   увидите —
вам   понравится, — лукаво   улыбнулся и добавил: — Но сейчас больше ни о чем меня не спрашивайте...

В тот же вечер, задумчиво погля­дывая на «желтое дно цирковой ча­ши», Олеша говорил:

Здесь человек оспаривает гра­ницы,   поставленные    ему   природой.

И еще:

В старом   цирке   хотели пора­зить   нас  неким   уродством,  скажем, уродством желудка,   который может поглотить двадцать   стаканов   воды и затем   извергнуть изо рта фонтан, оче­видно,   теплой воды.    Цирк   уродов оставим прошлому.

Тогда же Олеша высказал мысль, что персонаж, созданный Чаплиным, становится одним из главных в но­вом цирке.

Восхищенно глядя на знаменитого наездника Вильямса Труцци, Олеша назвал его последним кавалером, по­следним красавцем цирка.

Олеша не обманул Регинина и на­писал для журнала «30 дней» замечательный этюд  «В цирке».

Кстати о Вильямсе Труцци. В 1930 году на экраны вышел художест­венный фильм из цирковой жизни «2 Бульди 2», снятый по моему одно­именному рассказу. В нем снимался Вильямс Труцци.

После премьеры Олеша сказал:

Больше всего мне понравился Труцци и его лошади.

Значит, фильм плохой?

Я   этого   не  говорю.   Но   ваш рассказ меня  тронул  больше, в  нем было что-то человечное. Иван Михай­лович  Москвин   говорил   мне,  что  с удовольствием снялся    бы    в    роли клоуна  Бульди.  Так  ведь   и   намеча­лось,  но потом  почему-то  расстрои­лось. Москвин не любил трюков. Зарубите  себе  на  носу,  Филипп:  про­за — это вам не цирк, в ней главное не трюки,  а человечность...

Олеша помолчал и добавил:

Вы придумываете какой-нибудь фокус и накручиваете рассказ. Я так
не могу. То, о чем я пишу, должно сначала пройти через все мои желе­зы, через кровеносную систему. Все мною   написанное — это куски   моей жизни. Так я пишу и о цирке.

А девочка Суок из «Трех тол­стяков?»   Где   вы   встречали   эту   маленькую   очаровательную   акробатку? Более поэтичного образа вам еще не удалось создать! — воскликнул я. Олеша   грустно   усмехнулся:

Если я вам расскажу, вы не по­верите, Филипп.

И Юрий Карлович рассказал, что маленькая Суок имеет свою предте­чу — золотоволосую девочку-акро­батку, в которую Олеша-гимназист влюбился, увидев ее в цирке во вре­мя представления. Впоследствии к ужасу Олеши оказалось, что это не девочка, а циничный мальчик, длинно сплевывавший сквозь зубы.

Я получил тогда такой удар, ко­торый   мог   исковеркать   мою  жизнь, сделать   меня  пошляком.  Благодарю судьбу за то, что этого не случилось. Видно, во мне все-таки очень сильно было  развито  чувство   прекрасного... Когда-нибудь я напишу об этом боль­шой рассказ...

Этого намерения Юрию Карловичу осуществить не удалось, сохранился лишь набросок «Девочка-акро­батка».

Хочется закончить эти заметки за­бавным эпизодом.

В тридцатые годы один старый одессит, видимо, желая порадовать меня тем, что фильм «2 Бульди 2» снова демонстрируется на экранах одесских кинотеатров, написал об этом чисто по-одесски: «Бульди был Одессе!»

Олеше очень нравилась эта фраза. Она стала у нас неким паролем, пос­ле которого начинался разговор о цирке.

В 1934 году Юрий Карлович как-то спросил меня:

Ну  что,   Филипп,   не  знаете — Бульди был Одессе?

Не   знаю,   Юрий   Карлович, — ответил я.

Не знаете, ну что ж, тогда да­вайте вместо Бульди поедем в Одес­су.

И мы поехали в Одессу, и остано­вились в знаменитой «Лондонской гостинице», и ходили на Коблевскую улицу, где стоял тот самый цирк, в котором Олеша-гимназнст впервые увидел и горячо на всю жизнь полю­бил искусство сильных, ловких, сме­лых людей.

Филипп ГОПП

 Журнал «Советский цирк» июнь 1961 г

 

 


© Ruscircus.ru, 2004-2013. При перепечатки текстов и фотографий, либо цитировании материалов гиперссылка на сайт www.ruscircus.ru обязательна.      Яндекс цитирования Rambler's Top100