Шут его величества народа Виталий Лазаренко
Виталий Лазаренко был выдающимся мастером циркового искусства, звездой арены первой величины, артистом неповторимой индивидуальности.
Этот веселый человек с насмешливым, но добрым умом был художником-первопроходцем, обогатившим цирковое искусство новыми формами и приемами. Будучи клоуном-сатириком, клоуном-публицистом, Лазаренко не только смело обличал пороки общества, но и вдохновенно воспевал строительство новой жизни, радость созидательного труда, прославлял героизм и доблесть рабочих крестьян. По совету и наставлению наркома Луначарского он создал замечательный образ красного шута.
О Лазаренко много писали, награждая самыми лестными эпитетами, его называли «главнокомандующим клоунского смеха», «клоуном-трибуном», «поэтом сальто-мортале», «виртуозом прыжков», «карикатуристом арены», «комиком, способным рассмешить даже столбы, подпирающие цирковой купол». Удивительна широта его творческих устремлений. Его дарили своей дружбой многие писатели: Куприн, Демьян Бедный, Василий Каменский, Лебедев-Кумач, Николай Адуев, Вадим Шершеневич, Маяковский, написавший для клоуна несколько произведений.
В издательстве «Искусство» готовится к печати книга Рудольфа Славского «Шут его Величества Народа», написанная на основе документального материала, отрывки из которой предлагаются вниманию читателей в этом и последующих номерах.
Инцидент в Оренбурге
Контракт со Злобиным заканчивался тридцатого июля; s предпоследний день содержатель цирка дал Виталию Лазаренко бенефис, сбор от которого превзошел все ожидания: директор-скопидом набил партер и галерку до отказа, и все равно билетов не хватило. После представления он, возбужденный, влетел на конюшню и, против обыкновения, даже хитрить не стал, а сходу выпалил: «Оставайся еще на две недельки». Чувствовал Виталий—не надо соглашаться, а согласился. Вот и оказалось: на свою же голову.
Все ударные номера он уже показал в этом городе, не вылезать же со старьем... Стал соображать, что нового может подготовить еще. В последнее время под влиянием Дурова стремился побольше делать колючих реприз, осмеивать пороки, намеревался в недалеком будущем приобрести еще и осла и обезьянку. Вон как Анатолию Леонидовичу животные здорово помогают в едких выпадах, вот бы и ему так. А пока единственным его помощником был Осман. Он обучил собаку «решать» арифметические задачки: складывать, умножать. делить, вычитать, а сам сопровождал все ее действия сатирическими репликами, для того, собственно, и взялся за этот старинный номер. Остроты имели успех, и он стал упорно размышлять, какие из трюков еще можно подать в плане обличительном. Нацеленно листал сатирические журналы, расспрашивал старых артистов, что, мол, за фортеля в прежнее время делали в цирке собаки.
В конце концов надумал оттолкнуться от знакомой дуровской репризы о бесхвостой собачонке и попросил приятеля-студента срифмовать стишок, в котором бы говорилось в нарочито грустных тонах о том, что его пес пылко влюбился в соседскую болонку, и пот уже третий день, как пропал из дому. Стишок понравился: вышел складным и задиристым, и Лазаренко с увлечением принялся репетировать с Османом. И когда все уже стало получаться, как надо, решил проверить репризу на публике. «Вот только бы почитать стишок полным голосом, — размышляя он, а то в манеже не больно-то раскричишься, когда рядом репетируют другие»... Лучшего места, чем река, для этой цепи не найти — читай, сколько горла хватит. И Виталий, спускаясь по крутому взвозу к лодочной станции, не без тревоги гадал, как же все-таки примут крамольную концовку стихотворения, ради которой, в сущности, и городится огород. «Плохо, «то день тяжелый, — думал он, ловко управляя веслами, — в понедельник публика почему-то всегда холодней. А с другой стороны, вроде бы и лучше: в понедельник осведомителей, надо полагать, не будет. Все-таки, кок там ми крути — опасно, а может вылезу и без цензурного разрешения».
Лазаренко гребет против течения, гребет с азартным удовольствием. Город остался за спиной, здесь ты уже один — греми во всю силу легких. Виталий бросил весла и увлеченно декламирует, меняя интонации, пробуя и так и этак, добиваясь лучшего звучания. И настолько захватила его полноголосая читка, что не заметил, как изменилась погода. Понизовый ветер вспучил воду свинцовыми гребнями, беспокойно вскипающими вокруг. «Гляди-ка что сделалось!» — с тревогой подумал он, оглядываясь и ощущая прохватывающий озноб.
Лодку стало сильно бросать, она не слушалась весел, о борта с громкими всплесками бились буруны.
Гребца окатывало холодными брызгами, а ом упорно, с жестокой решимостью пробивался к спасительной суше. По-над берегом Лазаренко из последних сил, вымокший и озябший, добрался наконец до лодочной станции. А вечером, хотя и был измотан борьбой со стихией и находился в несколько подавленном состоянии духа, пустил, как и надумал, стишок про Османа.
Тренировка на реке пошла явно на пользу: громко и внятно прочитал он первую часть — вводную, — а когда дошел до слов: «И третий день как нету дома» — громко заплакал по-клоунски с потешным подвыванием: из глаз выбились двумя длинными струйками следы. И в этот момент заметил пропавшего пса-ловеласа и отреагировал преувеличенным изумлением. Осман изрядно потрепанный, с прорисованными коричневой краской ребрами, долженствующими изображать худобу, вполз на брюхе в манеж и смущенно спрятал свою дико курносую морду в опилки. Лазаренко пристрастно осмотрел провинившегося воздыхателя и вдруг обнаружил пропажу хвоста... В отчаянии он схватился за голову и продекламировал выспренним тоном, трагически заламывая руки: «Соба-а-а-ченька! Скорблю до дрожи я, вернулась ты... на что похожая: облезла вся и стала куцая, точь-в-точь, как наша конституция...» Несмотря на то, что публики в цирке было не так много, успех выпал сногсшибательный: им с Османом дружно и громко хлопали. Такое единодушие партера и галерки встретишь не часто!
На следующее утро, закончив репетицию, он сидел усталый в своей каморке под оркестровой лестницей и готовил реквизит к вечернему представлению, вдруг за стеной послышались громкие голоса, называли его фамилию. В ответ на требовательный стук он распахнул дверь и увидел знакомого верзилу-квартального, позади теснились артисты и напряженно таращился хозяин цирка. Верзила через плечо спросил у Злобина: «Оне-с? — «Так точно», — услужливо ответил тот. Напуская на себя важность, квартальный строгим тоном приказал господину артисту собираться. «Велено доставить вас к их высокоблагородию».
Всю дорогу и в приемной полицмейстера Лазаренко не без тревоги гадал; что стряслось. Неужто из-за вчерашнего стишка? А может, тот скандал в кухмистерской? Одно было ясно: раз привел не и участок, о к самому полицмейстеру, значит, что-то серьезное.
Ожидая, когда их примут, и томясь, Лазаренко живо вспомнил того, другого полицмейстера, ставропольского, который три года назад раздраженно распекал его за крамольное стихотворение «Лес рубят». В нем говорилось якобы о лесе, который безжалостно изводят, а на самом-то деле о революционных событиях девятьсот пятого года, о жертвах революции, жестоко подавленной царскими карателями. Чтобы выпутаться, ом изобразил тогда на лице придурковатую растерянность и произнес наивным тоном: «Так ведь это же, паше высокоблагородие, просто... как сказать... лирический стишок... о природе».
— Не мелите вздору! — резко оборвал полицмейстер. — Вы отлично знаете, о чем речь, о какой свободе шумел лес.
Ехидно сощурясь, он выдвинул ящик письменного стола и достал большой лист плотной бумаги.
— Лес рубят, — твердо прочитал глава местных полицейских, — молодой зеленый лес... Не потому ль, что рано зашумел, что на заре будил уснувшую природу...
— Я ж говорил о природе! — обрадованно ввернул Виталий глуповатым тоном, продолжая свою роль туго соображающего пентюха. Полицмейстер смерил его прицеливающимся взглядом и зарычал:
— Довольно!
— Вот видите, вы и довольны... — выпалил он знакомую реплику из игранного неоднократно фарса и придурковато заулыбался. Полицмейстер как-то странно поглядел на него через плечо, кажись, подумал: может, и впрямь идиот... Потом перевел взгляд на бумагу и спросил издевательски:
— А это вот тоже о природе? — «Что молодой листвой он слишком смело пел про солнце, счастье и свободу?!»
Бог ты мой, как он тогда орал, бесился, стучал кулаком по столу!
Лазаренко улыбнулся про себя, вспоминая, как он обморочил того горлопана и вышел сухим из воды. Другое было время и порядки другие. А нынче-то гайки до отказа подкручены. Еще неизвестно, как тут все обернется.
— Давно ли в нашем городе? — вкрадчиво спросил хозяин кабинета, куда только что ввели Лазаренко. «А вопрос-то с подвохом», — сразу же почувствовал Виталий и, настораживаясь, ответил: «Да с месяц, пожалуй, будет»...
— Месяц... Так, так, гак...
На холеном полицмейстеровом лице заиграла ехидная улыбка. Он взял с массивного письменного стола бронзовый нож для разрезания книг в форме самурайского меча и стал легонько похлопывать им по ладони.
— Всего два месяца и какие успехи... на штукарском поприще.
«Чего тянет? Играет со мной, точно кот мышью», — подумал Виталий.
— Мне докладывали, — продолжал полицмейстер, не повышая голоса, — что за вами водятся многие неблаговидные поступки, вплоть до мордобойных экзерцисов. — Он испытующе скосил глаза на гостя. — Ни одна, говорят, вечеринка, ни один журфикс, куда бы вы ни были званы, не обходится без скандалезной истории. Что вы скажете на это, милостивый сударь? — И только, было, Виталий хотел возразить, как начальник остановил его пренебрежительным взмахом бронзового ножичка. — Ко всему прочему, сказывают, вы еще и Бахуса угодник.
— Ну, уж это враки! — взвился Лазаренко, воинственно подавшись всем корпусом вперед.— Я и в рот-то не беру.
Неожиданно самурайский меч, описав плавный полукруг, остановился перед его носом:
— А что вы изволили делать на арене вчерашний вечер?
«Так и есть, вот оно...» Под ложечкой у Виталия противно засосало, но он решил: буду наивничать.
— Вчерашний? Ну, обычно: юмор, шутки, чтобы посмеялись, отдохнули...
Полицмейстер досадливо сморщился, как при зубной боли. И уже строго:
— Что вы там вчера мололи о конституции?
«Доигрался, голубчик!» — сказал себе Виталий.
— Не желаете, значит, отвечать? Так, так. — Полицмейстер раскрыл зеленый кожаный бювар и стал про себя читать бумаги. Через минуту его пшеничные ресницы снова вскинулись, и светлые судачьи глаза уставились на допрашиваемого. Последовало длиннейшее нудное внушение.
Не с первым начальником полиции объясняется Лазаренко, а к такому еще не попадал. Не «тыкает», не рявкает и вообще — что родной дядя... На ум почему-то пришли насмешливые строки из крыловской басни, каковых бесчетно хранилось в его исключительной памяти: «Тут ритор мой, дав волю слов теченью, не находил конца нравоученью»...
Однако с выводами Лазаренко определенно поторопился. Ритор неожиданно посуровел, взгляд его стал жестким и пронизывающим. Рассекая при каждом слове воздух своим бронзовым мечом, он сердито стал угрожать, что вынужден будет передать дело в жандармерию.
Так-то уж цацкаться не станут. Строго пялясь, дал понять, что могут и сгноить в одиночке. А потом, брезгливо отмахнув ножом, приказал:
— Извольте подняться этажом выше и внести в канцелярию штраф — двадцать пять рублей...
Вечером в его цирковую каморку влетел всполошенный Злобин. Нервно теребя свой ежик, этот шельма дрожащим от страха голосом прошептал: «До губернатора, оказваца, дошло. Предписали ни в коем разе не допускать к манежу. Сказано, чтоб вообще духу не было в городе. И уже в дверях истерически взвизгнул: — Уезжай! Уезжай! Всю коммерцию мне испортил!..»
Читатели «Оренбургского края», развернув газету от шестого сентября 1909 года, прочитали в отделе хроники крошечную заметку: «По постановлению губернатора, цирковому клоуну Лазаренко администрацией после штрафа категорически запрещены выходы за высказанные им а цирке взгляды на русскую конституцию».
В февральскую бурю
Новый 1917 год Виталий Лазаренко встретил в Туле. Первые две недели ничем особенным не были отмечены. Все шло по давно заведенному порядку. Цирк Рудольфо Труцци, в котором он служит уже второй сезон подряд, был образцово налаженным зрелищным предприятием. Расчетливый и опытный хозяин сумел в обстановке глубочайшего всероссийского кризиса сохранить фирму ценой титанических усилий.
В конце января положение с продовольствием в стране приняло бедственный характер. Вот собственноручная запись Лазаренко (воспоминания об этом времени даже по прошествии многих лет отдают болью): «За сахаром и хлебом очереди на полквартала. Простаивали ночи, дожидаясь открытия магазина. Беспорядок возле дверей был необычайный. Кричали, ругались, выдавливали стекла... А если сахара не хватало на всех, не расходились до следующего дня». Откликаясь на эти горестные события, Лазаренко подготовил новый номер: «Лекцию о хвосте».
В шаржированном облике некого ученого артист произносил многозначительным тоном сентенции вроде: «Между хвостом животных и нашим — огромная разница: хвост животного прикреплен к телу, наш — к лавке. У животных всегда один и тот же хвост, у нас каждый день новый... Каждое животное начинается с головы и кончается хвостом. Мы же начинаемся с хвостов, а потом хватаемся за голову... У животного каждый хвост имеет конец, нашим — конца не видать». Горький смех этой сатиры был весьма злободневен. В псевдоученой тарабарщине публика улавливала оппозиционный дух, язвительную насмешку над властями, виновниками бедственного положения, и одобряла клоуна взрывом аплодисментов.
Постоянное недоедание становилось для людей цирка с их тяжелой физической работой сущим бедствием. Наездник Пац, человек смирный и безответный, жаловался Виталию, с грустной усмешкой постукал себя по животу: «Если тут пусто, где будешь взять силу делать джигитовку?»
А сегодня днем услышали ужасный рассказ: по дороге в цирк Бонжорно вместе с сыном видели у дома губернатора огромную толпу женщин с детьми на руках. Они собрались требовать хлеба. Старый клоун возбужденно передавал окружившим их артистам, как матери поднимали к окнам малюток: «Нам нечем кормить наших детей!..» Голос старика дрогнул. — Одна женщина вцепилась в ограду и плачет и кричит на всю улицу: «Пусть убьют и нас, как наших мужей! Все равно подыхать с голому!» А ее плеткой по лицу, по лицу!..
— Проклятая жизнь. Ад какой-то! — вырвалось у Марии. Она безотчетно подняла сынишку и прижала к себе. Вильямс Труцци стоял угрюмый, сморщив лоб и стиснув зубы. Вся эта сцена ожесточила сердце Лазаренко. Накатило такое же чувство, как тогда, в девятьсот пятом в Ростове, хотелось бежать на площадь и а отчаянной ярости крушить ненавистных притеснителей.
— Как же теперь? Где выход? — с горьким отчаянием спросила Мария, когда возвращались домой. — Не знаю, — растерянно буркнул Виталий и снова глубоко вздохнул, не знаю.
Сами виноваты: слишком разобщены, каждый на своем шестке. В этом вся наша трагедия.
Мысли роятся в его голове: главное — не опускать руки. Назревают важные, решительные события. Подспудно действуют могучие силы, наводящие ужас на власть. От своих давних знакомых, рабочих парней с оружейного завода, любителей цирка, с которыми сблизился еще в прошлый приезд сюда, слышал, что в подполье вовсю орудуют большевистские комитеты, ведут пропаганду.
Обстановка в городе удручающая. Даже «отцы города» и те видят: край, дальше некуда, еще шаг и в пропасти. Вильямс Труцци открылся Виталию по-дружески:
«Ты же знаешь, наш полицмейстер страстный лошадник и на этой почве очень уважает дядю. Жаловался ему в ложе: «Запрашивает, — говорит, — меня на днях губернатор, какие меры приняты против политических? А какие, скажите на милость, я могу принять меры против ста сорока тысяч населения да плюс двадцать тысяч беженцев. Люди живут в ожидании катастрофы». Так и сказал: «Катастрофы».
Виталий сам чувствует — накал народного гнева достиг наивысшей точки, словно перегретый паровой котел — того и гляди, взрыв произойдет.
Утром второго марта Лазаренко проснулся раньше обычного. Угнетало какое-то смутное предчувствие, сон был тревожным. В нем всегда было остро развито внутреннее ощущение перемен: приближение недоброго или, наоборот, радостного.
Зябко ежась на утреннем морозце, Виталий спешил с бидоном на привоз. В его домашние обязанности входило добывать молоко для трехлетнего сына.
Занимался этим в охотку. Любил завести разговор с каким-нибудь понравившимся крестьянином из окрестной деревни. Простецкое лицо Виталия, курносый нос, вид рубахи-парня, знание народного языка и способность повести речь «но равных» располагали к откровенным разговорам.
До привоза добрался быстро по тропке, наискосок через пустырь позади кремля. На утоптанном, занавоженном снегу, покрытом клочьями сена, стояло десятка полтора саврасок, запряженных в розвальни. Бросалось в глаза, что сегодня здесь все не как обычно: повсюду стояли группками люди и о чем-то возбужденно говорили.
Он остановился у ближних саней и тотчас к ному подскочила хозяйка — бойкая бабенка. Пока пробовал молоко, которое ему плеснули в крышку бидона, с ним поровнялся молодой прапорщик на костылях. Виталий спросил, не знает ли, мол, в чем дело? Одноногий повернул к нему строгое лицо — неужели нс слышал?
— Революция! Власть взял в свои руки народ. В Петрограде образовано Временное правительство.
Лазаренко обомлел. Свершилось! Значит, дождались! Боже праведный! Подумать только. Сбросили со своих плеч ярмо.
Внутреннее нетерпение толкало его куда-то идти, что-то делать. Не помня себя от пронзительной радости, рванулся с места. Скорей поделиться с друзьями счастливым известием. И тотчас услышал за спиной бабий оклик:
— Эй, милай! Посуду свою, посуду забыл!
Революционными настроениями Лазаренко проникся уже давно. Давно испытывал тревожащее недовольство существующим порядком вещей и вел доверительные разговоры с верными людьми. Выходец из народа, вдосталь хлебнувший бесправной полуголодной актерской жизни, он воспринял революцию инстинктивным чувством правды как огромное благо, как счастье, как солнечное утро после жуткого ночного кошмара.
Он шел торопким шагом, в длиннопополом черном пальто нараспашку, размахивая бидоном и щурясь от яркого солнца. Чем ближе к центру города, тем оживленнее улицы: слышится громкий смех, мальчишеские выкрики, взвинченные голоса, незнакомые друг с другом люди обнимаются, весь воздух наэлектризован.
На крыше почтовой конторы резко и неприятно грохотали топором по жести. Лазаренко поморщился. Остальное произошло в считанные доли секунд. С противоположной стороны улицы раздался истошный женский крик — так предупреждают о близкой опасности. Сработала обостренная цирковая ориентировка, скорее чутьем, чем сознанием, уловил беду и мгновенно отпрянул в сторону. Перед ним пролетело что-то тяжелое и с грохотом плюхнулось на тротуар, по ногам хлестнуло осколками. С крыши что-то кричали. Вокруг него быстро образовалась толпа: ахают, охают, сочувствуют — как только не убило... в два счета могло... совсем ведь рядом пролетело... Но Лазаренко не вслушивался; слегка огорошенный, он разглядывает перед собой на земле золоченые обломки царского герба: голову орла с хищно раскрытым клювом, из которого торчал скрюченный язык, будто жало. Облегченно вздохнув, он сердито придавил носком сапога маленькую корону.
Виталию передался мажорный настрой улицы. Послышалось мощное, многоголосое пение «Варшавянки»; из-за угла на Миллионную улицу вывернула накатом большая колонна рабочих с красным знаменем впереди. Он обратил внимание: все как один в картузах, и лица у всех серьезны, почти торжественны. Демонстранты, среди которых было много женщин и подростков, шли бодрым шагом, размахивая кумачовыми флажками в такт подмывающе бодрой мелодии, в такт горячим словам про бой роковой.
— Патронники! — с гордостью сказал рядом гимназист. — В кремль на митинг идут.
Захваченный общим энтузиазмом, Лазаренко попал в бурный людской поток, и его понесло к самой стремнине — к Одоевским воротам кремля. В плотной толпе, объятой революционной решимостью, он жадно слушает на площади перед Успенским собором горячие речи ораторов, испытывая небывалый подъем духа, ощущая жгучую потребность в едином порыве с этими людьми немедля, сейчас же, идти громить ненавистных притеснителей народа. Ему хотелось бежать, пробиваться напролом, расчищать путь к полной свободе, ниспровергать, сбрасывать, как сбросили с крыши того двуглавого орла, всех, кто не давал вольно дышать, кто сгибал в лугу, не позволял пикнуть; хотелось истреблять всю эту хищную породу.
Убежденный в правоте начатого дела, он вместе со всей этой массой, окрыленной революцией, устремился к дому губернатора — арестовывать его, участвовать в освобождении из тюрьмы политических заключенных...
В ушах звучал торжественный победный марш, а грудь распирало чувство гордости и буйного восторга. Изумленным взором он глядел по сторонам, и в памяти его откладывалась картина за картиной, которые много лет спустя он увидит с первичной остротой и опишет
в одной из своих статей: «В тот день мы разоружали полицейских, вытаскивая их из комнат на улицу. Пристав, такой величественный, когда сидел в цирке, был весь измазан в саже — его извлекли из дымохода, куда он пытался спрятаться. Городовые шли. окруженные толпой, еще не понимая, что случилось».
...Жену застал в слезах: «Бездушный, черствый, пропадать так долго в такое страшное время...» Взбудораженный, еще не до конца расставшийся с чувством, навеянным буйной улицей, преисполненный веселой легкости, Виталий смехом, шутками утешил, растормошил Марию; вынул Виталика из коляски и поставил на подоконник:
— Гляди, гляди, сынка, что творится-то!
Переполненный впечатлениями, он с жаром описывает жене, как пришли брать губернатора, а все двери наглухо заперты — не дом, а крепость. Солдаты говорят: «Давайте вышибать филенку прикладами!»
— И тут я увидел над парадной оконце. Ну, думаю — все! Через него запросто. — Рассказчик возбужденно вышагивает по комнате в ритме задорного марша, держа карапуза на плечах. — Поставил я, значит, солдат пирамидой, а сам — раз! И наверху. Стекло вышиб, спустился. открыл запоры — входите, люди добрые, милости просим! А господин Тройницкий-то, вообрази, — голову под одеяло спрятал, как страус. Ну, мы его, голубчика, вежливенько этак и а свет божий, извольте, мол, вашество, одеваться и пожалте с нами. Там же за компанию и вицегубернатора взяли вместе с начальником жандармерии.
Перед началом вечернего представления Лазаренко подумал: «Хорошо бы оркестр сыграл «Марсельозу» или «Интернационал». Леон Таити сказал: «Нужно с хозяином поговорить. Без его согласия нельзя!»
Труцци уже во фраке, в сверкающей белизной манишке, набриолиненный, надушенный, резко обрезал ходатаев: «У нас не митинг, а цирк!» Виталий смело, с вызовом в голосе, возразил: «Вы сами же говорили, что цирк должен чутко улавливать, чем дышит улица. И сразу же откликаться. Ну так вот, сегодня публика дышит воздухом революции. Давайте будем откликаться». Хозяин строго потребовал готовиться к представлению и не вмешиваться в его дела. На шум подошли Вильямс и Мариетта. Племянник начал что-то говорить дяде по-итальянски. Но тот парировал неуступчивым тоном. Тогда вступила Мариетта: она убеждала мужа с мягкой улыбкой, ласково и умиротворяюще. И лед растаял.
В этот вечер цирковое представление началось необычно: в оркестровую ложу набились артисты с инструментами в руках. Усиленный оркестр, по знаку капельмейстера Этьена, вместо традиционной увертюры не бывало громко грянул «Интернационал». Константин Таити, Джиованни и братья Мамино во всю силу выводили знакомый мотив на корнет-а-пистонах, Ясон Таити не концертино, старик Бонжорно и берейтор Томазо на мандолинах, и Лазаренко с Марией на гармониках.
Далеко окрест разносились из цирка звуки торжественной мелодии...
Р. СЛАВСКИЙ
оставить комментарий