Смерть голубя, Марианна Сорвина
Умер директор Александр Маркианович 6 июля 1986 года. В день похорон его привезли к училищу, но никто не вышел. Постояли немного и уехали.
- У меня по всему белому свету разбросано, - это он говорил о материалах для музея, - Есть и в училище, в подвале лежит где-то. Позвони им, спроси, - сказал он домработнице Муре.
Мура позвонила. Ответил женский голос:
- Ничего от архива не осталось, он все забрал.
Тогда Маркианыч, сидя на кровати, взялся за голову и стал вздыхать:
- Ай-ай-ай! – потом сказал: – Больше туда не звони и не езди.
Так и сказал – не звони и не езди.
На что он крепкий на слезы – и то, заплакал. И Мура заплакала, глядя на него.
Мура со своим мужем были служащие у жены Александра Маркиановича, помогали ей убирать за голубями, которых она дрессировала. Женщина была некрасивая, но феерическая по темпераменту: перемещалась из города в город со скоростью аэродинамического аппарата, перевозила клетки, разговаривала с птицами. Обожала презентации. В особенности, когда презентовали ее. Старая и веселая сидела в своем кокетливом меховом берете набекрень с охапкой георгинов на острых коленях и позировала фотографам. Потом к ней подсаживались красавцы-берейторы, и она расцветала еще больше. А георгины вяли.
С тех пор, как их несовершеннолетняя дочь сбежала на запад, они жили одни. Директор тихо убивался. Все это знали, и никто с ним об этом не заговаривал. Он сам оформил дочери поездку, чтобы отвезла документы в Дюссельдорф, владельцу мюзик-холла. А она, отдав документы, вышла там за какого-то тапера и больше не вернулась. Александр Маркианович схватился за голову:
- Ей же всего шестнадцать лет!
Каждый Новый Год присылала светящиеся открытки с ангелочками, дудевшими в большие медные трубы. И от надписей на этих открытках приторно веяло далекой немецкой жизнью c тартинками и яблочными паями и с большим румяным поваренком на маленьких цукердозе. И Александр Маркианович вздыхал, а его чудесные голубые глаза туманились грустью. На свою голову он выучил дочь немецкому и французскому.
Директор стал часто разговаривать с самим собой. Это было нетрудно: жена все время в разъездах, и никто его не слышал. Он говорил себе, что дочери там лучше, чем здесь. Он уговаривал себя, что ей там лучше. Но это была единственная дочь, и назад она больше никогда не возвращалась. Даже когда он болел, и когда на одной из презентаций у его жены случился приступ.
Жена умерла счастливой – с охапкой цветов на коленях, в окружении своих голубей и холеных берейтеров. А директор остался.
К тому моменту он уже не был директором. Его перевели на скромную должность музейного работника. Жил на персональную научную пенсию в сто двадцать рублей. Все меньше был похож на певца Вертинского. У него то и дело отрывались пуговицы от пиджака. Костюмерша Любовь Ивановна стирала его вещи и пришивала пуговицы. А ему было не до того.
Маркианович вызвал к себе Муру, уехавшую после смерти его жены, и оформил на нее квартиру, чтобы не потерять ни жилье, ни вещи. Теперь она носила его фамилию и ухаживала за ним.
Он отдал училищу все, что у него было. Себе оставил только вещи, которые любил и с которыми не мог расстаться – старинную трубку из темного дерева с витой ручкой. Таких теперь, конечно, не делают. Но она никому не понадобится. И кто ее станет курить? И маленькую сломанную балерину в потускневшей бутылке он оставил себе. Все равно она без ключа, и завести ее нечем. Еще пресс-папье с позолоченной инкрустацией. Кому все это нужно, кроме него? Разве что музею. Но в музеях собирают вещи людей, которые умерли, а он пока был жив. И умирать не собирался. Во всяком случае, пока не осуществит свою мечту.
Мечта у Александра Маркиановича была заветная и вполне осуществимая – создать музей. Жена, когда была жива, посмеивалась над такой мечтой. Ну что феерического в каком-то музее? Это же не презентация. Но они редко говорили на эту тему, да и вообще редко говорили. И чаще жена вела беседы с голубями, чем с ним.
Его самого в училище иногда называли сизым голубем, особенно после пожара на крыше, когда сгорела голубятня, а директор с закопченными щеками и опаленной прядью волос носился по горящему чердаку и отпирал клетки, пока не потерял сознание.
Он привык все делать сам. Он сам строил дом, в котором потом работал. Он ходил в каске по лесам и вместе с прорабом решал, где что лучше расположить. Потом вместе с учениками убирал мусор и стружки в новом доме. Сам оттирал окна от белой строительной пыли и смеялся:
- Смотрите – там люди ходят! И погода в самый раз.
Директор так привык быть самостоятельным, что совершенно перестал заботиться о себе. Ему было все равно, кто он и как он выглядит. В последние годы он был одержим. А в министерских коридорах его давно принимали за городского сумасшедшего. Обнадеживали, говорили понимающе и убедительно, заглядывая в глаза. Он верил. Александр Маркианович никогда никого не подводил сам, поэтому отчего-то за всю жизнь так и не научился сомневаться в людях и их намерениях.
Несколько раз обнадеживали так, что он возвращался домой окрыленный и пел красиво романс Шумана на слова Гете. По-немецки пел, и Мура не понимала ни слова, но радовалась вместе с ним, а думала:
«Ну, чисто ребенок!»
И потом все срывалось. Мура знала, что сорвется, а все-таки каждый раз надеялась, что повезет. Бывают же на свете чудеса. В чудеса она верила, а в музей нет. Ей тоже казалось, что музей – это блажь. Кто в них ходит, в эти музеи? Раз как-то забрела она в музей Карла Маркса на задворках музея Пушкина. Хотелось ей про Карла Маркса узнать. А там ее участливо так спросили и жалостно: «Вы к нам погреться? Или очередь в пушкинский переждать?» А как узнали, что она просто пришла про Маркса посмотреть, так сразу вокруг нее забегали: оказывается, она единственным была посетителем за последние два месяца. Два месяца назад только школьников приводили на экскурсию, но им про Маркса было неинтересно, и они чуть витрину не разбили. Вот как бывает.
А надеялась Мура не ради музея, а ради самого Александра Маркиановича, которого страшно уважала. Она не понимала, чем он занимается, но считала его большим ученым. И жалела. Потому что бобыль он бобыль и есть. Вон рукав отрывается, а он и не замечает, все равно ему.
Потом он приходил молча, опустив голову и о чем-то думая. Медленно снимал пальто, шарф и глядел в пол. Не грустно, не с тоской, а просто задумчиво. И Мура ни о чем не спрашивала, но уже знала – опять что-то не вышло у Маркиановича.
Он заговаривал сам, да и то начинал так, словно не ей жаловался, а сам с собой рассуждал:
- Они под винный магазин мой музей отдали! – так произносил «мой музей», как будто вопрос был уже решенный и музей уже разместили. – Да что ж! Оно понятное дело. Винный-то магазин доходнее. Я бы и сам так сделал. С экономической точки зрения.., - голос его начинал дрожать, и он умолкал надолго.
Директор не был человеком искусства. Он был хозяйственником, экономистом, просто директором. Но искусству директор отдал всю свою жизнь. Искусство было для него чем-то прекрасным, загадочным и не до конца постижимым. Александр Маркианович служил ему, как служат богу – с глубокой верой, но без понимания. Именно поэтому он никогда не пытался бороться с беспорядком в женском общежитии, за что и получал выговоры и порицания. Просто он старомодно считал, что это неприлично – вторгаться к девушкам в их личное хозяйство и делать им нагоняй. К тому же это были артистки… Священное слово.
Он жил в сырой квартире на первом этаже, на обоях проступали пятна. Многие спрашивали: «Как же так? Такой человек, а живет в таком месте!» В сущности, ему было все равно где жить. Хоть в собачьей конуре.
Он не любил мыться, особенно в последние годы. То ли не было воли это делать, и он считал это лишним. То ли из гордости: когда болел, его пыталась мыть Мура, а это его унижало. Он был мужчиной до последней минуты.
Не любил думать о бытовых неудобствах. Когда что-нибудь сверху протекало, просто уходил из дома и гулял, пока соседи сами не разберутся. Директор не любил мыться, но блестяще говорил на трех языках, и никто не мог сравниться с ним в мастерстве повязывать галстук. У Александра Маркиановича был изысканный вкус – он умел выбирать изящные галстуки и шляпы. Их у него скопилась целая коллекция. Галстуки казались прозрачными – все больше белые, с тонкой вышивкой. Многие думали, что индийские.
Александр Маркианович любил Индию, она навевала на директора покой и умиротворенность. Бывало, он вдруг задумается и смотрит своими сахарными, на слезе, голубыми глазами вдаль, на эти синие холмы в таинственной дымке, и видится ему что-то такое, чего другим не увидеть никогда.
Может, эти белые тонкие галстуки напоминали ему далекую Индию в холодной и не очень приветливой Москве. А может быть, ему просто нравилось быть хорошо одетым. Когда-то он был очень красив, и ему хотелось немного порисоваться, пофатовать. Со временем это в нем погасилось. Или погасили.
Он собирал книги по искусству, а что нельзя было собрать, он просил ему сфотографировать, потом уменьшал до карманного формата и хранил на карточках. Он складывал эти книги-карточки в маленькие ящички своего старинного бюро. Для будущего, для других. Сам он никогда их не читал. Просто не было времени. Но была мечта…
А теперь он умер, и его понесли по переулку.
И солнца в тот день почему-то не было. И кончалась эпоха.
И переулок назывался – Последний.
Марианна Сорвина
см. фото