Три часа на запад - В МИРЕ ЦИРКА И ЭСТРАДЫ
В МИРЕ ЦИРКА И ЭСТРАДЫ    
 







                  администрация сайта
                       +7(964) 645-70-54

                       info@ruscircus.ru

Три часа на запад

В составе группы советских туристов я был минувшей осенью в одном из городов Западной Европы. Целыми днями на протяжении двух недель мы бродили по городу, щелкали фотоаппаратами, осматривали многочисленные музеи и выставки, посещали театры — словом, настойчиво и нетерпеливо, не считаясь со временем и уста­лостью, проделывали все то, что полагается делать каждому тури­сту, независимо от того, в какой стране он находится.

Наступил день отъезда, с него-то и начинается этот рассказ. Уложив чемодан, я почему-то захотел еще раз осмотреть пустые ящики письменного стола и неожиданно обнаружил в одном из них изрядно помятую, перегнутую пополам тетрадь а серой бумажной обложке. Вся тетрадь была исписана широким, размашистым по­черком. Ни имени, ни адреса владельца тетради нигде не было; только в конце тетради стояла дата, свидетельствующая о том, что рукопись пролежала в письменном столе почти четыре года. Хозяин гостиницы недоуменно пожимал плечами, пока вдруг не вспомнил, что письменный стол из моей комнаты долгое время простоял на чердаке. Прошло слишком много лет, чтобы можно было надеяться найти владельца тетради или ожидать, что он явится за нею сам. Тетрадь осталась у меня. Я приехал домой и перевел то, что было написано  в   ней.

Что же касается названия этого безымянного рассказа, то оно возникло из чисто географических соображений. Находясь в поездке, мы сообща решили не передвигать назад стрелки наших часов и продолжали жить по более привычному для нас московскому времени. Но даже помимо этого, не глядя на свои часы, мы то и дело ощущали   разницу   во   времени,   которая   отделяла   нас   от   Москвы.

Итак, вот что было написано в серой тетради.

Уже полгода я торчал в этом цирке, и каждую неделю мне при­сылали счет за свет прожекторов. Еще месяц, сказал я себе, и я брошу эту затею, но все равно каждый вечер, с десяти до двена­дцати, я сидел с камерой в руках и глазел на манеж. Мне дьяволь­ски надоели все эти номера, но тем не менее я сидел и смотрел их. Хорошо еще, что я мог не ходить на первое отделение: там не было ничего стоящего. Я приходил к началу второй половины и си­дел до самого конца, потому что Китс выступал последним. Я сни­мал Китса, а потом напивался в баре и шел к себе спать.

За все эти месяцы на манеже не случилось ничего интересного, если не считать жокея, который сломал себе руку, и я жалел, что не успел снять, как он свалился с лошади. Но жокей все равно не был нужен мне, потому что я снимал Китса.

Первые недели я снимал его с разных точек манежа, пока окон­чательно не выбрал место в четвертом ряду, чуть влево от сере­дины. Отсюда лучше всего было видно, как он делал свой прыжок и пролетал через кольцо. Шталмейстер тоже был отлично виден от­сюда, и я снимал его важную, осанистую походку животом вперед, когда он в цилиндре и смокинге выходил на арену и привычно взволнованным голосом объявлял их выход.

Они выбегали на манеж — она впереди, он за ней, держа ее ру­ку. Их всегда хорошо встречали: многие ходили в цирк только за­тем, чтобы увидеть этот номер. Они выбегали, кланялись и улыба­лись, а потом забирались по веревочной лестнице наверх и начинали там выделывать всякие фигуры. Тело ее красиво вытягивалось и выгибалось, когда она качалась там, наверху, в тугом красном трико с блестками. Я часто снимал ее. Он висел на трапеции головой вниз. Она крутилась у него в зубах, и тело ее сливалось в сплош­ной круг. Я боялся, что она сорвется, хотя это было совсем безо­пасно. Она мне очень сильно нравилась, и потому я так боялся за нее, хотя бояться было нечего.

Им всегда здорово хлопали. Я снимал ошалевших зрителей, ког­да они орали что есть силы «Китс-Китс» и размахивали руками. У меня уже были сотни метров зрителей, и лучшие кадры я должен был отобрать при монтаже.

Потом начинался главный прыжок. Он качался на трапеции, от­дыхая, а она готовила наверху веревку, которую он должен был поймать. Музыка резко обрывалась, давая понять самым недогад­ливым, что сейчас начнется что-то серьезное. Некоторое время они еще разводили канитель, нагоняя страх на зрителей дешевыми цир­ковыми  штучками:  хлопали  в  ладоши,  перекрикивались.

Я тоже готовился к их номеру и заряжал камеру новой катуш­кой. Когда он становился последний раз на мостик, я поднимал аппарат и нацеливался на него. В видоискателе он был совсем ма­ленький, словно игрушечный. Она была еще за кадром. Но вот, держась ногами за самую верхнюю трапецию, она откидывалась головой вниз и выбрасывала между ним и кордой большое сталь­ное кольцо, затянутое папиросной бумагой. Теперь все было в кад­ре: она, веревка, он и кольцо, через которое он должен был прыг­нуть и поймать веревку. В цирке становилось мучительно тихо.

Она последний раз кричала ему сверху: «Хо-оп!» — и тогда я нажимал спуск и смотрел в видоискатель, как он летит вперед, дер­жа трапецию вывернутыми за спиной руками. Набирая скорость, трапеция доходила до самой нижней точки и начинала идти по кри­вой вверх. Тогда он разжимал руки и летел на кольцо. Распластав­шись в воздухе, он красиво выбрасывал руки вперед и разрывал пальцами бумагу. Тело его мелькало в кольце, он пролетал сквозь него и хватал веревку.

Как только он ловил веревку, я опускал камеру и давал знак, что можно тушить прожекторы. Она бросала кольцо с разорванной бумагой, и, медленно раскачиваясь в воздухе, оно падало на аре­ну.

Китсу бешено аплодировали. Он спускался по веревке первым, она за ним. Они долго кланялись и улыбались, бегали за форганг и снова возвращались на арену, но это уже не было нужно мне, и я тушил прожекторы.

С прожекторами   вначале  вообще  получилась  ерунда.  Ките   за­явил, что свет прожекторов, за аренду которых я платил наличными, слепит  ему глаза.  Пришлось долго объяснять ему,  какую замеча­тельную ленту я собираюсь сделать о его номере, и он  в  конце концов   согласился.   Мы   переставили   прожекторы   так,   чтобы   они светили немного сзади, и он привык к ним и не замечал их. За эти полгода, что я снимал Китса, они уже два раза переезжали с цирком на новое место, и я ехал за ними и вез за собой прожекторы. Они влетели мне в круглую сумму, и за них еще приходилось пла­тить каждую неделю.

Им продолжали хлопать, а я уже выбирался из цирка и шел пить. Дома я швырял катушки со снятой пленкой в чемодан. Весь чемодан был забит пленкой, и я просто не знал, что буду делать, когда чемодан наполнится до отказа и перестанет закрываться.

Еще месяц, говорил я себе, и я брошу свою затею. Но я-то знал, что меня держит в этом проклятом цирке. Если бы не она, я давно бросил бы это дело. С каждой неделей она нравилась мне все больше и больше, и я решил, что добьюсь своего.

Я знал, что она меня недолюбливает. Она-то понимала, зачем я торчу в цирке, езжу за ними из города в город, из страны в стра­ну. У женщин на этот счет особое чутье. Она понимала все и дер­жалась от меня подальше. И я знал это.

Как-то мы встретились у входа, через который обычно проходи­ли артисты. Начиналась весна, и она была без пальто, в длинной широкой юбке, в гладком шерстяном свитере. Стройная, длинноно­гая, она была дьявольски хороша, я просто пожирал ее глазами.

Смотрите, потеряете свой аппарат, — сказала она.

Хэлло, мадемуазель. Как поживаете?

Я  вам не мадемуазель. Пора запомнить это.

Простите, мадам Люси. Мысленно я всегда называю вас де­вочкой.

Когда вы наконец перестанете ездить за нами? — грубо спро­сила она. Она была дьявольски хороша, когда злилась.

Пока не сделаю картины о вашем номере.

Времени  было достаточно.

Я задумал такую ленту о вашем номере, чтобы люди валили

на нее толпами. И я сделаю такую ленту.

За полгода можно было сделать десять таких лент.

Видите ли, мадам. Ваш номер продолжается одиннадцать  с половиной минут. Моя катушка работает одну минуту. Кроме того, я должен снять зрителей, потрясенных вашим искусством. Еще надо снять шталмейстера, оркестр. И еще то, что я задумал. Для этого нужно время.

Я говорил ей святую правду, но она мне не верила.

Что вы там еще задумали? — к ней ужасно шло,  когда она злилась.

Пока это не получается, мадам.

Может быть, вас не устраивает наш номер? Может быть, мой муж  плохо прыгает?

Что вы, мадам!  Он  прыгает  замечательно, больше  чем  за­мечательно. Просто мне не везет, мадам.

Ну и профессия у вас, — усмехнулась она.

Всякая профессия плохая, когда не везет. Я бы с удоволь­ствием бросил это дело ради того, чтобы попрыгать с вами.

Слишком много вы себе позволяете. Не рано ли?

Я буду терпеливо ждать, мадам.

Не дождетесь.

Простите, мадам. Дают звонок.

Он редко разговаривал со мной после одной встречи, когда он попросил показать ему, как выглядит его номер на экране, и я от­ветил, что отправляю всю пленку для проявления. Он ни разу не ви­дел себя со стороны, и ему очень хотелось посмотреть на экране, как он прыгает, а я не показал ему, хотя несколько катушек было проявлено и перепечатано для пробы и я смотрел их в зале. За прокат зала мне тоже пришлось платить, но все это было одно и то же, и я перестал смотреть пленку, чтобы не тратить зря денег.

С деньгами было совсем плохо. Я никак не рассчитывал, что эта история так затянется, а конца ее не было даже видно. Я про­сидел еще неделю в цирке и истратил еще пятьсот метров пленки. Этому не было конца.

Мне стоило больших усилий решиться на то, чтобы просить де­нег у жены. Она с самого начала назвала мою затею дурацкой и предсказала, что я провалюсь. Мы как следует поговорили тогда, и я уехал.

В тот вечер, выйдя из цирка, я покрепче выпил в баре и позво­нил на телефонную станцию. Жена подошла к аппарату сама.

Как дела? Твой Китс еще прыгает? — спросила она.

Конечно, прыгает, Дора. Он  здорово  прыгает.  Просто  здо­рово. Я с удовольствием снимаю, как он прыгает.

Мне надоело быть одной. Я скучаю, милый.

Я  оставил  тебе достаточно  денег,  чтобы  ты   не   скучала  в одиночестве.

Так вот почему ты звонишь! Ты на мели? Кто же она? Цир­качка? И тоже прыгает?

Не болтай глупостей, дорогая. Просто мне не везет. Мне ужас­но не везет.

Это было ясно с самого начала. Надо бросать эту работу и начинать другую. Кстати, на лето меня пригласила   к себе   Мари. В субботу они уезжают на яхте. Тебя она тоже приглашала.   У нас будут акваланги и камера для подводных съемок. Ты сможешь снять чудесные пейзажи под водой. Она очень приглашала тебя.

Я не могу, дорогая. Будет лучше, если и ты не поедешь. Мне нужны деньги.

Если  ты   хочешь,   чтобы  нам  не   везло, то делай    это   один. И, если мы не можем решать наши дела вместе, давай решать их от­дельно.

Сейчас  не   время  выяснять  отношения.  Мне   нужны   деньги. Очень нужны. До зарезу.

Ты прав, милый. Сейчас уже поздно. Я не могу решать такие вопросы так поздно. Я хочу спать. Я отвечу тебе завтра.

Я бросил трубку и пошел в бар. Бар — самое подходящее место для человека, которому не везет. Когда мне не везло, я всегда мно­го пил, и это иногда помогало мне.

На этот раз не помогло и вино. Я сидел в баре до самого за­крытия и взял еще бутылку в гостиницу и прикончил ее в постели. Когда я проснулся, голова у меня трещала и разламывалась. Я всег­да просыпался с головной болью, но к вечеру это проходило, и мож­но было начинать все сначала.

Я еще брился, когда принесли телеграмму. Дора писала, что уезжает на яхте. Это было похоже на разрыв, хотя телеграмма была составлена тонко и хитро. Я бросил ее и позвонил, чтобы мне при­несли две бутылки. Я сидел в номере и пил и все еще надеялся, что она позвонит мне и пришлет денег, и тогда все уладится.

Но звонил только я, и мальчик приносил мне бутылки. Первый раз я напился не после работы, а до нее. В голове у меня здорово шумело, когда я пошел в цирк. Я был так сильно пьян, что пошел через служебный ход, прямо через конюшни. В проходе я едва не столкнулся с ней.

Опять вы пришли сюда? — грубо сказала Люси.

И завтра приду. Вот увидите.

Ни черта у вас не выйдет, — почти закричала она. — Уезжай­те отсюда.

Я живу в «Паласе», третий этаж, восьмая комната. Приходите, возможно, мы договоримся.

Если я приду, то только затем, чтобы закатить вам пощечину.

Я надеялся, что вы умеете делать что-нибудь более интерес­ное, — огрызнулся я  и пошел на свое место. Я был страшно зол на нее: она чересчур много воображала о себе.

Ох, до чего же мне надоело смотреть этих клоунов, которые только и умели давать друг другу пинки под зад. Канатоходец был тоже не лучше. А тот, который глотал шпаги, был просто шарлата­ном. Я узнал это, как только снял его ускоренной съемкой. Еще тог­да я решил, что тоже вставлю этот кусок в свою ленту. Когда он глотал сверкающую шпагу в три раза медленнее, чем на самом деле, было отлично видно, как она складывается и части ее вхо­дят одна в другую. А потом он зажимал острие шпаги зубами и лов­ко выдергивал ее изо рта. Мы до упаду хохотали, когда вместе с хо­зяином зала просматривали этот кусок. Он три раза просил прокру­тить его, и все время хохотал до слез, а потом не взял с меня денег, и мы распили вместе бутылку. Будет очень смешно, когда зрители увидят это. Весь зал будет хохотать над тем, как складывается его шпага. Люди любят, чтобы им показывали смешное и серьезное вместе. Сначала они посмотрят мой фокус со шпагой и будут ве­село хохотать, а потом увидят серьезней номер.

Что и говорить, Китс работал на совесть, без всякого жульни­чества.

Когда же они выйдут? Кажется, прежде будут лошади, а потом выйдет Китс. Я посмотрел наверх, туда, где на перекладине висела сложенная веревка. Наверное, было бы не очень трудно забраться туда ночью и аккуратно подрезать ее. Я здорово пьян, если в го­лову начинают лезть такие скверные мысли. Но ведь можно не лезть самому, можно нанять человека. Правда, это будет дорого стоить. Я совсем пьян. Надо думать о другом.

Тот жокей, который сломал себе руку, снова прыгал с лошади. Он сломал руку, вылечил ее и снова собирается сломать, а я все торчу здесь. Скорей бы это кончилось. Вот о чем надо думать.

Лошади ускакали с манежа, жокею долго хлопали, он выводил лошадей и с улыбкой бил их хлыстом, заставляя опуститься на перед­ние ноги. Все это продолжалось мучительно долго, как замедлен­ная съемка.

Наконец шталмейстер важно вышел из-за форганга, и осветитель включил мои прожекторы. Надо будет заплатить ему на чай, когда я уеду. Когда же я уеду? Неужели мне придется уехать ни с чем? Сколько я смогу еще продержаться? Можете не сомневаться, мадам Люси, я буду держаться до конца, пока у меня не выйдет.

Они выбежали на арену, и я на несколько секунд нажал спуск, проверяя камеру. Аппарат показался мне чересчур тяжелым, и при­шлось положить его на колени. Мне трудно будет сегодня держать аппарат. Надо взять себя в руки.

Они забрались наверх и начали работать. Она была очень хоро­ша там, наверху, когда качалась на трапеции, и многие брали с со­бой бинокли, чтобы лучше разглядеть ее.

Потом она полезла еще выше и сбросила корду. Веревка закача­лась в воздухе, и конец ее ползал, затихая, по опилкам на арене. Она подождала, когда корда повиснет спокойно, и чуть подвинула ее, проверяя правильность положения. Я посмотрел наверх. Конечно же, корда висела не против середины кольца. Я сильно пьян, поду­мал я, раз мне начинает мерещиться такое. Я просто сильно пьян и плохо вижу. Я поднял ладонь, кончики пальцев мелко-мелко дро­жали: так я был пьян. Мне трудно будет держать аппарат, если мои руки так дрожат. А сегодня я должен быть твердым, как никогда. Я посмотрел туда еще. Корда висела спокойно и не против середины. Может быть, Китс левша. Странно, почему я не замечал рань­ше, что он левша. Нет, он не левша, я точно знаю это. Я хотел крик­нуть им, чтобы они остановились. Поздно. Он уже стоял наготове, и меня могли бы обвинить в том, что я вызвал падение своим кри­ком. Нет, я не мог кричать. Теперь уже поздно. Все пойдет своим чередом. И вообще, какое мое дело, как висит веревка. Веревкой управляет его жена, и она лучше меня знает, что ей нужно. Ведь она уже двести десять раз вешала эту веревку и знает, как это делается. Мне нет никакого дела до нее.

В цирке было совсем тихо. Все сидели и как зачарованные смот­рели наверх, и никто не замечал, что веревка висит не против се­редины кольца. Конечно же, это только показалось мне, не стоит думать об этом. Главное, чтобы не дрожали руки.

Она крикнула ему: «Хо-оп!» — это прозвучало в тишине, как пистолетный выстрел. Я поднял камеру и нацелился на него, как только он начал прыжок. Аппарат был очень тяжелый, и я что было сил стиснул рукоять, ведя камеру за ним. Он отпустил трапецию и полетел. Руки его разорвали папиросную бумагу, и тело мелькнуло в кольце. Он слишком поздно заметил, что корда висит не против середины кольца, и руки его прошли мимо веревки. Я хорошо ви­дел сквозь стекла, как пальцы его судорожно сжались и схватили пустоту. Он уже знал, что промахнулся, лицо его перекосилось, рот раскрылся. Но я не слыхал его крика: мне было не до этого. Я вел аппарат за ним, держа его в центре кадра. Тело его перевернулось, но он еще мог схватить веревку, когда она ударилась о его плечо, скользнула по руке и проскочила у самого локтя. Я хорошо видел в кадре, как рука его метнулась к веревке и прошла мимо. Он за­дел веревку тыльной стороной ладони, и она отскочила еще дальше, а потом снова ударила его, но уже по ногам, потому что он все время летел вперед. Он перевернулся еще раз и стал падать на арену. Он падал, а я медленно вставал со своего места, чтобы из­менить точку. Этот прием был у меня задуман с самого начала. Камера и он двигались навстречу, и это давало дополнительный эф­фект для изображения. Я все рассчитал точно, и аппарат у меня не дрогнул, и я все время держал его в самом центре кадра. Я вста­вал медленно, гораздо медленнее, чем он падал, и ноги тоже не подвели меня.

Он шлепнулся на опилки головой и ногами сразу, и тело его распласталось на краю арены, а голова почти вся ушла в опилки. Я уже выпрямился и, стоя, быстро переменил объектив, что­бы снять его крупным планом. Я успел это сделать, прежде чем сбежались люди, и хорошо видел в кадре, как вокруг него распол­зается все шире темная лужа. Потом подбежали люди, и я прошел­ся камерой по трибунам, снимая искаженные лица и переполох, который поднялся там. Я держал спуск до тех пор, пока не почувство­вал, что катушка кончилась.

Теперь его уже не было видно, потому что вокруг него была толпа. Из-за форганга выбежал доктор, и толпа расступилась, про­пуская его туда, в середину. За доктором бежал фоторепортер, и я усмехнулся про себя, увидев нетерпение и любопытство на его лице.

Я спрятал камеру, застегнул футляр и пошел к выходу, проди­раясь сквозь ошалелую толпу, Я был совсем трезвый, только ноги чуть-чуть отяжелели, а голова была необыкновенно свежая.

За форгангом было тихо и пусто: все убежали туда. Где-то рядом ржали покинутые лошади: лошади всегда чувствуют смерть.

За перегородкой стояла Люси. Она забилась в угол и смотрела на арену сквозь дыру в форганге. Я не заметил, когда она успела спуститься, и удивился, почему она здесь, а не там, около него. Впрочем, теперь мне было наплевать на это.

Она стояла передо мной почти обнаженная, в своем трико с блестками. Вдруг она повернулась и с ненавистью поглядела на ме­ня. Она даже не плакала, только губы ее были искусаны.

Дождались? — спросила она. — Довольны?

Я   очень   сожалею,   мадам, — сказал   я,   подходя   к   ней.   Она криво усмехнулась. Это было ужасное зрелище, мадам. Я не ду­мал, что это будет так ужасно. Я бы не хотел видеть этого второй раз. Я очень сожалею, мадам, что ходил в этот проклятый цирк. Это было ужасно.

Вот как вы теперь запели. Вы все еще рассчитываете, что я приду к вам?

Простите, мадам. Завтра утром я должен уехать. Вы, кажет­ся, хотели этого.

Она вдруг заплакала и прижала руки к лицу. Я смотрел на нее, чувствуя, что внутри у меня все пусто. Просто удивительно, что она так сильно нравилась мне и возбуждала меня. Все куда-то про­пало. Я смотрел на нее и не видел ее: в глазах у меня все время мелькало его белое перевертывающееся тело, каким я видел его в кадре. Я просто не мог смотреть на эту женщину.

В проходе послышались голоса. Мимо нас пронесли на носилках что-то длинное и бесформенное, накрытое белой простыней. Оста­новившимися глазами она смотрела на носилки и глотала слезы. К ней подошел хозяин и шталмейстер. Меня они не замечали.

Бедная  Люси, — сказал   шталмейстер,   вытирая   лицо   мокрым платком.

Сколько раз я говорил ему, что нужно повесить сетку, — ска­зал  хозяин. — С меня  хватит.  Если   кто-либо  захочет  прыгать  без сетки, пусть прыгает и разбивается в другом цирке.

Шталмейстер прижал ее к себе, и она громко всхлипывала у не­го на груди. На меня они не смотрели, словно меня тут не было. Я повернулся и пошел.

Не забудьте заплатить за прожектора, — крикнул  мне  вслед директор.

На другое утро я уехал.

Лента у меня получилась замечательная. Фирма тут же подписа­ла со мной контракт, я получил кучу денег и быстро смонтировал две части.

Лента называлась «Последний прыжок Китса», и успех ее был потрясающий. Сначала шло вступление, цирк, афиши, толпы людей на улицах перед цирками, где выступал Китс. После этого был трюк со шпагой, и все хохотали до слез. Потом шли прыжки. «Смотрите, как прыгает прославленный Китс», — говорил голос за экраном. И они смотрели, как красиво он прыгал по всему свету: в Париже, Лиссабоне, Буэнос-Айресе, Марселе, Глазго где он только ни пры­гал. Смотрели и слушали музыку. Потом был еще один прыжок в замедленном темпе, чтобы все могли получше рассмотреть, как здорово он прыгает и как ловко хватает веревку. И, наконец, по­следний прыжок. Он летит и хватает пустоту, а потом летит на аппа­рат, падает и лежит в крови на опилках. Многих выносили из зала, когда они смотрели на это. Но они падали в обморок, и все равно ходили смотреть, как разбивается их кумир. Я их хорошо понимал. Я сам пережил такое, когда снимал эти кадры, и потом позже, при монтаже ленты. Мне то и дело становилось не по себе, когда я смотрел на монтажном аппарате, как он падает, и его белое пере­вертывающееся тело все время стояло у меня перед глазами. Я надеялся, что это пройдет со временем, но становилось только хуже. И, даже когда я уходил из монтажной, и шел пить, он все равно стоял у меня перед глазами. А когда я смотрел на других женщин, то видел ее — как она стоит, кусая яркие полные губы, и с ненавистью глядит на меня. Они преследовали меня всюду. Дошло до того, что я должен был нанять человека, чтобы он закончил монтаж, потому что я больше не мог смотреть, как он падает.

Но все равно это была замечательная лента. Я заработал кучу денег. Никогда еще у меня не было столько денег. Люди валили тол­пами на мою ленту. Только я никогда не видел ее целиком, на экране: я просто не мог смотреть на это.

  Журнал «Советский цирк» август 1958 г.

 

 


© Ruscircus.ru, 2004-2013. При перепечатки текстов и фотографий, либо цитировании материалов гиперссылка на сайт www.ruscircus.ru обязательна.      Яндекс цитирования